Светлокосый солдат идет.
II
С каждым днем становилось горше.
Шли без митингов и знамен.
В окруженье попал под Оршей
Наш потрепанный батальон.
Зинка нас повела в атаку,
Мы пробились по черной ржи,
По воронкам и буеракам,
Через смертные рубежи.
Мы не ждали посмертной славы.
Мы хотели со славой жить.
…Почему же в бинтах кровавых
Светлокосый солдат лежит?
Ее тело своей шинелью
Укрывала я, зубы сжав,
Белорусские ветры пели
О рязанских глухих садах.
III
…Знаешь, Зинка, я —
против грусти,
Но сегодня она — не в счет.
Где-то, в яблочном захолустье,
Мама, мамка твоя живет.
У меня есть друзья, любимый,
У нее ты была одна.
Пахнет в хате квашней и дымом,
За порогом бурлит весна.
И старушка в цветастом платье
У иконы свечу зажгла.
…Я не знаю, как написать ей,
Чтоб тебя она не ждала?
* * *
Не знаю, где я нежности училась,—
Об этом не расспрашивай меня.
Растут в степи солдатские могилы,
Идет в шинели молодость моя.
В моих глазах — обугленные трубы.
Пожары полыхают на Руси.
И снова нецелованные губы
Израненный парнишка закусил.
Нет, мы с тобой узнали не из сводки
Большого отступления страду.
Опять в огонь рванулись самоходки,
Я на броню вскочила на ходу.
А вечером над братскою могилой
С опущенной стояла головой…
Не знаю, где я нежности училась,—
Быть может, на дороге фронтовой…
МИХАИЛ ДУДИН
СОЛОВЬИ
О мертвых мы поговорим потом.
Смерть на войне обычна и сурова.
И все-таки мы воздух ловим ртом
При гибели товарищей. Ни слова
Не говорим. Не поднимая глаз,
В сырой земле выкапываем яму.
Мир груб и прост.
Сердца сгорели. В нас
Остался только пепел, да упрямо
Обветренные скулы сведены.
Трехсотпятидесятый день войны.
Еще рассвет по листьям не дрожал,
И для острастки били пулеметы…
Вот это место. Здесь он умирал —
Товарищ мой из пулеметной роты.
Тут бесполезно было звать врачей.
Не дотянул бы он и до рассвета.
Он не нуждался в помощи ничьей.
Он умирал. И, понимая это,
Смотрел на нас, и молча ждал
конца,
И как-то улыбался неумело.
Загар сначала отошел с лица,
Потом оно, темнея, каменело.
Ну, стой и жди. Застынь.
Оцепеней.
Запри все чувства сразу
на защелку,
Вот тут и появился соловей,
Несмело и томительно защелкал.
Потом сильней, входя в горячий
пыл,
Как будто настежь вырвавшись
из плена,
Как будто сразу обо всем забыл,
Высвистывая тонкие колена.
Мир раскрывался. Набухал росой.
Как будто бы еще едва означась,
Здесь рядом с нами возникал
другой
В каком-то новом сочетанье
качеств.
Как время, по траншеям тек песок.
К воде тянулись корни у обрыва,
И ландыш, приподнявшись на носок,
Заглядывал в воронку от разрыва.
Еще минута. Задымит сирень
Клубами фиолетового дыма.
Она пришла обескуражить день,
Она везде. Она непроходима.
Еще мгновенье. Перекосит рот
От сердца раздирающего крика,—
Но успокойся, посмотри: цветет,
Цветет на минном поле земляника.
Лесная яблонь осыпает цвет.
Пропитан воздух ландышем
и мятой…
А соловей свистит. Ему в ответ
Еще — второй, еще — четвертый,
пятый.
Звенят стрижи. Малиновки поют.
И где-то возле, где-то рядом,
рядом,
Раскидан настороженный уют
Тяжелым громыхающим снарядом.
А мир гремит на сотни верст
окрест,
Как будто смерти не бывало места,
Шумит неумолкающий оркестр,
И нет преград для этого оркестра.
Весь этот лес листом и корнем
каждым,
Ни капли не сочувствуя беде,
С невероятной, яростною жаждой
Тянулся к солнцу,
к жизни и к воде.
Да, это жизнь. Ее живые звенья.
Ее крутой, бурлящий водоем.
Мы, кажется, забыли на мгновенье
О друге умирающем своем.
Горячий луч последнего рассвета
Едва коснулся острого лица.
Он умирал. И, понимая это,
Смотрел на нас и молча ждал
конца.
Нелепа смерть. Она глупа. Тем боле
Когда он, руки разбросав свои.
Сказал: «Ребята, напишите Поле:
У нас сегодня пели соловьи».
И сразу канул в омут тишины
Трехсотпятидесятый день войны.
Он не дожил, не долюбил,
не допил,
Не доучился, книг не дочитал.
Я был с ним рядом. Я в одном
окопе,
Как он о Поле, о тебе мечтал.
И может быть, в песке,
в размытой глине,
Захлебываясь в собственной крови.
Скажу: «Ребята, дайте знать
Ирине:
У нас сегодня пели соловьи».
И полетит письмо из этих мест
Туда, в Москву, на Зубовский
проезд.