– Глупости, нянька, избаловали ребенка, ни на что не похоже. Попроси ко мне Александра Федоровича и приведи сюда Надину.
Няня вернулась в мою комнату вся в пятнах от волнения.
– Пожалуйте, барышня, чистенький передник надену вам, мамашенька зовет.
– Козу хочет видеть?
– Из-за козы-то вашей весь сыр-бор и загорелся… и не манер это, не манер держать таких животных в комнатах!..
– Няня, мамаша отнимет у меня козу? – И няня, почуяв в моем голосе слезы, уже целовала мои руки.
– Бриллиантовая вы моя, ненаглядная, нельзя мамашеньку ослушаться: что захочет, то и надо сделать, и никто не осмелится их ослушаться; папашенька и тот наперекор не пойдут. Пожалуйте.
Уже испуганная, с дрожащими губами, с глазами, полными слез, я вышла с няней к матери.
Против дверей в кресле сидел отец и покручивал усы.
– Ну, что, Надюк, наигралась с козочкой? Пора ее отпустить к ее маме: там ее коза-мама ждет; ты ведь будешь умница, отпустишь?
Я смотрела исподлобья и трясла головой: «Не пущу!»
– Как не пустишь, Надюк, когда я прошу? Ну, ступай сюда… Видишь ли, козочка очень сегодня ночью плакала по своей маме; в комнатах ей душно, она заболела, ей нужно зеленую травку… Ну, отдашь?
Я еще более понурила голову: «Не отдам».
Отец рассмеялся; ему, должно быть, было очень смешно, что такое маленькое существо стояло перед сильными, взрослыми людьми и отстаивало свои права.
– Вы кончили? – спросила мать.
– То есть как, кончил? Слышала – не отдает, не можем покончить.
– Да что это, Александр Федорович, ты серьезно хочешь дождаться, пока у меня будет припадок головной боли?
– Да Боже меня избави! Я только говорю… Мать потрогала пальцами, унизанными кольцами, свой левый висок. Анна Тимофеевна подскочила и подала ей нюхать какой-то флакончик.
– Ты так избаловал девочку, так избаловал, это ни на что не похоже! Поди сюда, Надина…
Но я быстро приблизилась к отцу, прижалась к нему и взяла его за руку.
Отец не выдержал, немедленно обнял меня и одной рукой посадил к себе на колени.
– Да что же это такое? Что же это за воспитание? Что же я тут такое? Анна Тимофеевна! Анна Тимофеевна!
Мать схватилась за грудь.
– Софья, воды!
Отец вскочил на ноги: больше всего на свете он боялся истерических припадков матери.
– Да делайте вы как хотите! Надюк, – он повернул меня за голову и поглядел мне прямо в глаза, – ты слышишь, – он говорил с расстановкой, раздельно произнося каждое слово, – папа тебя просит, твой папа, отдай козу, для меня отдай… – Он подержал минуту на моей голове свою руку и вышел.
Мать уже рыдала:
– Меня с ума сведут все эти истории; на один день едешь, и Бог знает что в доме: живой козел ходит! Завтра балованная девочка потребует лошадь, и Александр Федорович лошадь приведет ко мне в зал!
Мать говорила очень много, нюхала флакон, а я все стояла, и во мне точно кто повторял одно и то же: «Отдай козу, для меня отдай»…
– Господи, да неужели вам не жалко огорчать мамашеньку, – бросилась ко мне Анна Тимофеевна, она схватила меня за руку и начала трясти, но няня сейчас, ни слова не говоря, освободила мою руку и заслонила меня.
Я сделала шаг вперед и, не поднимая глаз, проговорила:
– Maman, возьмите мою козу…
И так как подвиг этот был мне не по силам, то я бросилась бежать и опомнилась только у себя в детской.
Козочка была в самом веселом настроении: она прыгала, играла с Душкой и делала вид, что бодает ее.
– Не смей играть с козою! – крикнула я на Душку и вцепилась в нее. – Это не наша коза, не наша, ее у нас отняли…
Няня, воспользовавшись этой минутой, схватила козу на руки, выбежала в кухню, передала ее кому-то и вернулась обратно. Она вынула все мои игрушки, сбегала еще раз в кухню, принесла разной провизии, сказала, что мы затопим спиртом большую игрушечную кухонную плиту, подаренную мне в именины отцом, будем жарить и печь разные кушанья и позовем Марфушку с Федей в гости, но я отвечала на все вяло и неохотно. Затем меня еще раз позвали к матери.
Видя меня такой тихой и покорной, она похвалила меня, дала гостинцев, долго толковала о том, как должна вести себя девочка, затем я снова ушла в детскую, и, хотя ничего не ела, к вечеру у меня сделалась рвота, жар; ночью я бредила, пела песни дикарей: «Ого-го, съем!», размахивала руками, звала какой-то «Змеиный зуб» и все покрывала криками: ко-за-а-а.
Целую ночь няня просидела около меня и утром, вся в слезах, пошла доложить барыне, что со мной худо. Перепуганный отец бросился сам за нашим постоянным доктором Фердинандом Карловичем, и тот объявил, что у меня скарлатина.
Говорят, две недели я была между жизнью и смертью, все бредила и требовала козу. Отец все свободные минуты проводил у моей постели; он считал себя виноватым в моей болезни: если бы не его безмерное баловство, заставившее привести в детскую живую козу, я, конечно, поплакав, утешилась бы, заменив игрушку какой-нибудь новой куклой; но живая коза была таким неожиданным подарком, тем более что, набалованная детьми огородника, козочка оказалась совсем ручная. Отца в особенности мучило то насилие, которое он сотворил над моей волей, заставив добровольно, без слезинки, отдать мое сокровище.
Мать, добрая, как всегда, когда нам, детям, случалось заболеть, забыла ради меня и вечера, и выезды.
Бабушка приезжала ко мне каждую свободную минуту; оно обегала все игрушечные магазины, но второй козы не было, и к счастью, потому что пора было положить конец этой, по выражению доктора, «козьей драме».
Про няню и говорить нечего: когда бы, в какую бы минуту я ни открыла глаза, каким бы тихим шепотом ни просила пить, она была возле меня, и мне казалось, что дни и ночи взгляд ее неотлучно следил за мною.
Моя болезнь тяжело отозвалась на том, на ком, по какому-то странному стечению обстоятельств, тяжело отзывалось все, что ни случалось в доме.
Я говорю об Ипполите.
Федора и Андрея, как здоровых, отделили и отправили к бабушке.
У Ипполита скарлатина уже была, и потому его прикомандировали ко мне.
Бедный Зайчик, как мы его звали, попал в ловушку.
При его подвижной натуре сидеть целые часы, не шевелиться и ждать, не захочу ли я лениво и капризно поиграть с ним в куклы, было, должно быть, большой мукой, но мать была тут же, и он сидел не шевелясь.
Зато и ему теперь выдавались часы, полные отдыха и удовольствий; отец брал его с собой то пройтись, то прокатиться, и эти часы, полные свободы, давали ему терпение переносить ту неволю, в которую он попал.
У каждого из нас, по желанию матери, была своя копилка, в которую мы бросали мелочь, даваемую отцом от своих карточных выигрышей, матерью и бабушкой – на игрушки.
Из этой мелочи к каждому первому числу, когда мы имели право открыть копилку, образовывалась сумма в несколько рублей, и мы ее тратили по своему желанию. Андрей покупал военные доспехи, ружья, пушки и амуницию. Ипполит – краски, картинки и разные изящные вещи, которыми украшал отведенную ему в классной полочку. Федор копил свои деньги, долго отказываясь сказать на что, и наконец объяснил, что он хочет купить себе дом, в котором он будет жить с Марфушей. Мы с няней шили куклам платья и делали разные подарки: папаше, мамаше, бабушке и братьям. Вот на этой-то копилке и попался бедный Ипполит. Сама ли я дошла до этой идеи, внушил ли мне ее кто, только я предложила Ипполиту гривенник в неделю за чтение мне Робинзона.
Сначала Ипполит принял этот проект обогащения своей копилки с удовольствием. Робинзон сидел у меня в голове, и мне очень хотелось познакомиться с его историей.
И вот, когда я настолько поправилась, что могла слушать, Ипполит сидел около моей постели и читал мне удивительную историю моряка Робинзона Крузо. Когда мне что-нибудь особенно нравилось, я говорила:
– Поля, прочти это еще раз…
Когда он замолкал с пересохшим горлом и говорил: ну, довольно, – я сердилась и требовала:
– Нет, ты читай, все время читай!
– Я не хочу больше, мне надоело! – Ипполит захлопывал книгу.
– Нет, ты не смеешь, я тебя купила за гривенник!
И спорили мы до тех пор, пока не приходила мать. Она строго объясняла брату, что он мужчина и должен держать свое слово. Ипполит плакал и просил позволения не только отдать мне мои гривенники, но прибавить гривенник и из своей копилки, только бы я от него отвязалась.
Даже и это не помогало: я гривенник не брала и заставляла его читать.
Бедный Ипполит! Как часто потом мы вспоминали с ним этого Робинзона и как искренно хохотали над тем, как он, заливаясь слезами, читал мне о нападении дикарей или появлении Пятницы.
Но наконец, «Робинзон» еще не был окончен, я уже выздоровела, мне сделали ванну, и назначен был день нашего переезда в Петергоф.
Весна пришла в то время, пока я хворала. Ипполит после катания с отцом привозил мне веточки полураспустившейся березы со сморщенными светло-зелеными липкими листочками, привозил подснежники, первые фиалки, продававшиеся на улице, показывал пальцами, какой вышины уже выросла травка, представлял, как щебечут и прыгают воробьи, как купаются в лужицах, потряхивая крыльями, говорил, что солнышко все розовое и улыбается, а ветер дует теплый-теплый, как из чайника, и наши детские сердца бились, голоса звенели, и дух захватывало при одной мысли, что мы будем играть в теплом песке и бегать по зеленой травке.