мешок за плечом, босые ноги в пыли. И смутно знакомое лицо. Не наш. Из Починка, деревушки подальше. Кому-то счастье этой ночью. Протянула ведро:
— Пей…
Смотрела в чужое лицо, на глубокие, как борозды в поле, складки у рта, на седину в светлых волосах и большие руки, охватившие ведро. И хотелось ей плакать от счастья, что вот он, чужой ей человек, жив и сегодня войдет в свой дом. Она смотрела на него и догадывалась, что он оттягивает эту минуту встречи с домом. Он столько думал о том, как пройдет по этой поросшей травой дороге, и столько раз смерть была около, и столько смертей он видел, что поверить происходящему почти невозможно. И она пожалела его за все это — за его долгую разлуку с семьей и за все то страшное, что видели глаза его.
Он пил, вода проливалась на грудь, скатывалась с гимнастерки на пыльные ноги, а он все пил, и потому, что он так долго и жадно пил, ей опять стало жалко его. А когда он напился и остатки воды вылил на свои ноги, она подняла другое ведро и тоже вылила ему на ноги.
Он замигал, улыбнулся как-то неуверенно, и от этого лицо его стало странно растерянным, и она с болью догадалась, как давно он не улыбался.
Потом в глазах его возник вопрос, а в себе она ощутила ответное движение, и оба они, вместе и молча, пошли в сторону картофельного поля.
Тихо таял малиновый вечер. Утробно орали лягушки у ямы, дружно пилили кузнечики, сухо и остро пахло землей. Между резными листьями картофеля теплилось истонченное вечернее небо, сквозь него уже просвечивала темнота ночи.
Она еще ощущает прикосновение его шероховатой ладони — уходя, погладил ее по голове, в утешение и благодарность. И слабо удивляется: пережив столько, не сказали ни одного слова. Она чуть улыбается этой странности и закрывает глаза. В теле гул крови и гул земли.
С той поры Манефа как на крыльях летала. Работала так, что и двое не угнались бы, и была сущим кладом для председателя — шла, куда бы ни послали.
— Манефа, свинарник чистить!
— Отчего ж не почистить!..
И день за днем из узких окошек свинарника льются такие звонкие песни, что несколько девчат приходят к председателю:
— С Манефкой хотим работать.
Председатель рад-радешенек, а еще через несколько дней и вовсе глазам не верит: девки наскоблили в овраге мела и белят свинарник снаружи.
— Манефа, пастух заболел, коров пасти некому.
— Можно и коров пасти!
И пасет. Да так пасет, что то ли от песен ее, то ли оттого, что не ленится поискать свежие места для пастьбы, заметно поднимаются удои.
— Шла бы к нам дояркой, — зовут на ферме.
— Могу и дояркой, — говорит Манефа. Только на утро председатель кричит ей:
— Манефа, навоз возить!
— Иду, Осип Петрович.
А соседушка Лизавета приглядывается к ней все пристальнее и наконец не выдерживает:
— Девка, аль женишка нашла?
— Моих женихов гитлеры поубивали, Лизавета Анисимовна.
У соседки округляются глаза:
— Аль правда? Без мужа родить хочешь?
— А чего мне без пользы сохнуть? — спокойно возразила Манефа.
Ах, страсти! Сколько поднялось на деревне пересудов! По древней привычке своей бабоньки осуждающе поджимали губы, а девки отплевывались: позор! А ночами и те, и другие изнывали в беспредельной тоске по ребенку. Наедине с Манефой допытывались:
— Как произошло-то?
— Обыкновенно — как.
— Ну, а кто он-то?
— Человек.
— Тьфу! Знамо — не ворона… А как зовут-то?
— Как назвали, так и зовут.
— Эка ты скрытная, девка! А как жить будешь?
— А хорошо буду жить!
И пела песни, и работала в поле и на фермах, и обихаживала свой огородик, и успевала весело переделать тысячи дел, своих и чужих, и незаметно деревня стала сочувственно следить.
— Эй, председатель, ты ей получше работенку подбрось!
— Манефа, возьми-ка мои вилы — полегче.
— А ты, милая, ноги в сухе да тепле держи…
По весне, когда солнцу окончательно обласкать землю, родилась девочка. К Манефиной избе потянулись с подарками:
— Девочка — хорошо. К миру.
— Ты, Манефка, мужних жен опередила: первое дитя после войны.
— Ничего, им и догнать не трудно!
Назвали девочку именем не деревенским, но понятным — Мира.
Пришла с дальнего конца Колтышей старуха Потаповна — оголила ее война, как ветер березу осеннюю, был у нее муж, и детей шестеро, а осталась одна, как богу укора.
— Манефа, возьми меня к себе бабкой. Я одна, ты одна — чего нам бобылками тосковать. У меня характер покладистый, сердце доброе, буду тебе матерью, ребеночку — бабушкой… Пожалей меня, Манефа, дай дитя понянчить!
Манефа обрадовалась:
— Живи, Потаповна!
Потаповна скоренько пожитки свои в узелок собрала, на домишко замок навесила и — к Манефе. Над люлькой воркует, лицо светом светится, помолодела, будто лет десять с плеч сбросила.
Ладно стали жить, не часто и родные мать с дочерью так живут. Потаповна тоже мастерица была песни петь. Запоют в два голоса — не наслушаешься. Песня течет, работа спорится, сердце радуется.
Как оправилась Манефа после родов, так взяла лопату да топор и пошла в лесок, что стоял километрах в десяти от Колтышей. Еще без листвы был лес, только почки наливались. Выкопала Манефа несколько молодых рябинок да черемухи куст, нагрузила на спину и обратно. Посадила рябинки у крыльца, а черемуху под окошко. Подошла к люльке, дочь на руки взяла, показывает ей деревья:
— Твои будут, расти скорей.
Потаповна носит с пруда воду, деревья поливает, говорит:
— Сад бы насадить. Ни одной яблони в деревне нет.
Подошли соседки, любуются деревьями:
— Не осталось ли, Манефа, хоть кустика малого? И что это, господи, живем, как в пустыне!
Манефа положила дитя в люльку и снова в лес. Несколько раз ходила, пока каждому рябина досталась. Хозяева кланялись, принимали немудреное деревце как дорогой подарок.
На другой день Манефа явилась к председателю:
— Отведи участок для сада, Осип Петрович.
— Какой там сад, Манефа! И так рук не хватает.
— Дай участок да денег на саженцы, Осип Петрович. Ночью работать буду, а сад выращу. И девчат подберу — не в урон остальной работе пойдет. Нельзя на голом месте жить.
— Твоя правда — нельзя…
Через неделю выстроилась за деревней первая сотня тонких яблонек. Манефа ведрами таскала воду для поливки, тянула с Потаповной проволоку вместо забора и с тревогой следила, не жухнут ли почки на ветках. И был для нее ярче солнечного тот теплый туманный день, когда развернулись первые трепетно-бледные, острые листочки. Яблони принялись. Хорошо росли в этот год, и в другой. А на вторую осень произошло у Манефы несчастье.
Пришла