раз с фермы на обед. Едва открыла дверь — ударил в нос сладкий запах угара. Шагнула в комнату — лежит Потаповна с девчоночкой на кровати, глаза закрыты, лица зеленые. Закричала Манефа страшно, дочь на руки схватила, выбежала на чистый воздух, целует ребенка, зовет, а девочка не дышит и холодеет уже. Пошатнулась Манефа от горя, на землю хотела пасть, да опомнилась. Кинулась в дом, старуху под плечи выволокла из комнаты. Сбежались соседки. Потаповну кое-как откачали. Открыла она глаза, смотрит на людей, не понимает ничего. А как увидала, что случилось, в седые волосы себе вцепилась, бросилась Манефе в ноги, землю перед ней царапает.
— Убей меня! — кричит. — Убей меня, дуру старую!.. Деточка моя, солнышко ненаглядное, да как же я тебя не уберегла!.. Убей, ради Христа, Манефа Матвеевна!
Стоит Манефа, слово сказать нет сил. Ни уйти, ни оттолкнуть старую не может. Вздохнула, потом подняла ребеночка на руки, нога за ногу поплелась в дом. Потаповна за ней на коленях ползет.
— А мне-то что делать?.. — кричит. — А мне как убийцей жить?.. Не скажешь мне ничего, Манефа Матвеевна, — руки на себя наложу!
Остановилась Манефа. Сказала глухо:
— Встань. Помоги дитя убрать.
Потаповна поднялась. В дом идет и в голос от отчаяния голосит.
Схоронили девочку осенним ненастным днем. Моросил дождик, серо было. Только рябины по всей деревне красным огнем горели.
Притихла Манефа. Плакать не плакала, только все время была задумчива. Работала больше прежнего. Ей даже наряды перестали давать, знали, что часа не станет сидеть дома и что лучше всякого бригадира знает, где и что нужно делать. Совсем не в шутку сказал как-то Осип Петрович, что колхоз на Манефе держится.
Зимой — новая беда. Повадились в молодой сад зайцы, почти начисто ободрали яблони. Расплодилось их в те годы невидимо. Манефа только губы сжала, да за отцову двустволку, да самодельные лыжи на ноги. Обозлилась на зайчишек, перестреляла их без счету. Потом раздобыла где-то стрихнину и совсем отвадила косых.
Раз встретил ее Осип Петрович за околицей. Вместо здравствуй — на беляков, на ружье смотрит и говорит тихо:
— Эх, была бы моя Варька на тебя похожа!
Тоже молодым на фронт ушел. Вернулся без руки — не ахти какой работник, особенно если жена начнет куролесить, нос воротить:
— Какой от тебя прок — обнять как следует и то не можешь.
Не долго помнились Варваре дни и ночи военные. Родила двойню, бесится.
— И на поле — я, и в огороде — я, и дрова колоть, и у коровы — все я! Когда тому конец будет?!
И здоровому человеку от таких слов смутно станет, а ему, безрукому, и вовсе тошно.
Не ответила тогда ему Манефа ничего. Однако стали вскоре поговаривать, что зачастил председатель к Манефе Саниной. Варвара всполошилась. Так — не надо, а коль отнимают — лучше помру, чем отдам. Выследила, подстерегла, скандал закатила:
— Отца у детей отнимать?! Ах ты, шлюха, змея подколодная…
Стоит перед ней Манефа. Ни слова не говорит и не уходит. И виновата вроде, и виноватой себя не признает. С другой бы — полезла Варвара глаза царапать, а тут посмотрела Манефе в лицо и утихла. И тоже не уходит. Стоят так одна против другой, и заревели обе. Потом повернулась Варвара, кулаки к небу подняла, небу за что-то грозит. Ушла. На другой день сказала Манефа Осипу Петровичу:
— Не ходи ко мне больше, Осип. Придешь — на всю деревню осрамлю.
А весной новый сад насадила. И теперь уж смотрела за ним, как за ребенком больным.
И опять пошли усмешечки — не могут у нас без этого. Теперь уж и Осипу, и Варваре шпилек хватало. Ну, да поболтали и перестали, а мальчишка у Манефы родился отличный, рос, как на дрожжах вздымался. Потаповна его с рук не спускала, до того нянчилась, что Манефа и ругала ее не раз.
А Варвара опять родила двойню. И ходила перед Манефой гордая, бедрами качала, словно мужика завлекала.
К тому времени стало веселее на деревне. Подросли парни, что бегали в войну мальчишками. Правда, росточком все с военных харчей не удались, но все равно у молодых ракиток, которые поднялись у пеньков над прудом, снова страдала гармошка, и девушки сочиняли озорные и грустные частушки. Даже свадьбы пошли.
Кузька шальной вырос парень. И маловат, и не больно красив, и чуб у него такой, будто завивал его не местный парикмахер, а десяток куриц-несушек. Кажется, невообразимым чубом этим и полонил он колтышевских девчат. Только вдруг оставил Кузька девичьи гулянки и стал садоводством интересоваться. Походил вокруг-около Манефы, выбрал минутку и сзади облапил за полную грудь.
Манефа повернулась изумленно, стряхнула парня с себя:
— Я тебе что — девка гулящая?!
Кузька усмехнулся кривовато:
— А кто же ты?
— Вона ты как… Мальчишка, сопляк… Я — мать! Понятно тебе это?..
И так взглянула на него, что Кузька будто в землю врос.
Только, видно, и вправду зацепила Манефа его сердце. А может, с поражением смириться не захотел. Опять явился, застал врасплох.
Манефа без большого труда свалила его на землю, дотянулась до куста матерой крапивы и отходила Кузьку, не больно заботясь о тишине. Слезами плакал Кузька, убегая от нее. А хуже всего было то, что девки при встрече с ним стали прыскать в кулак.
Впервые буйно зацвели сады. Цвел и колхозный сад за околицей, и маленькие садики у деревенских домов, тоже появившиеся по Манефиной заботе: когда-то уговорила председателя раздать часть саженцев по дворам — не смог ей отказать Осип Петрович. И теперь деревня в платье из цветущих яблонь и вишенья была похожа на девчонку, что впервые пришла на свидание.
— Благодать-то!.. — вздыхала Потаповна и от радости сходила помолиться в потрепанную церквушку в соседнем селе.
— По всему району первые сады! — хвалился председатель заезжим городским гостям.
— С урожаем нынче будем, — говорила и Манефа. Теперь уже называли ее люди Манефой Матвеевной.
Под вечерок пришел к ней в дом Осип Петрович. О саде, о делах толковал. А когда говорить стало не о чем, молчал тяжело. И наконец, решился:
— Неладно я живу с женой, Манефа Матвеевна.
— Эка сложность — с женой поладить!
— Не скажи, Манефа Матвеевна…
— Да я-то при чем?
Вздохнул. Ляпнул, что в прорубь кинулся:
— Прими меня к себе.
— Сдурел ты, Осип Петрович. Ведь дети у тебя!
— Да ведь и у тебя мой сын есть…
Припомнила Манефа, как увидела однажды, что председатель ее сыну дудочку из прута вырезал и играть учил, и по белой голове гладил, — всколыхнулось сердце. Но пересилила себя, ответила:
— То тебя не касается — у тебя