– А ваш папочка, Василий Петрович, – продолжала рассказывать Мотя, – опять бедствует, кое-как перебивается, готовит экстернов.
Петя уже об этом знал из отцовских писем. В этом для него не было ничего нового.
Новое заключалось в том, что, оказывается, за последнее время в семье Бачей произошли другие, более существенные перемены, о которых Петя не имел ни малейшего представления: тетя, Татьяна Ивановна, уже больше не жила с ними. Оказывается, она вышла замуж.
Эта новость поразила Петю до глубины души.
Все в этом тетином внезапном замужестве казалось ему противоестественным, просто диким.
Без тети невозможно было представить себе то, что называлось семейством Бачей.
В Петином воображении тотчас возникла какая-то молчаливая драма, какой-то роман, тем более странный, что в нем, по-видимому, должен был играть главную роль папа, что для Пети казалось совершенно невероятным, как обычно для детей кажутся невероятными обыкновенные человеческие страсти их родителей.
– Нет, ты шутишь! – воскликнул Петя почти с испугом.
– Вполне серьезно, – сказала Мотя, не понимая его чрезмерного волнения.
Она смотрела на вещи гораздо проще, чем Петя. В ее глазах события и вещи были лишены романической оболочки. Мотя не видела ничего удивительного в том, что хотя и не молодая, однако еще далеко не старая девушка, Петина тетка, родная сестра его покойной мамы, вышла замуж.
– Я уже послала Анисима сказать вашему папочке, что вы приехали, – сказала Мотя.
Петя удивился.
– Какого Анисима?
– Денщика вашего. По-теперешнему вестового. Который вынес вас из боя, а потом спасал вместе с хуторским Гаврилой, когда вас чуть не расстреляли корниловцы.
Оказывается, Мотя уже все знала, и в ее глазах Петя был чуть ли не герой, пострадавший за революцию.
– Ах, Чабан! – засмеялся Петя. – А я и не знал, что он Анисим.
– Ну да, Анисим, – строго повторила Мотя. – Я его пока что устроила у мамы на Ближних Мельницах.
– Ишь, как быстро окопался, – не без удовольствия сказал Петя, подмигнув: дескать, смотри какой у меня проворный вестовой, большой ловчила!
– Ага, применился к местности, молодец, – деловито заметила Мотя, щегольнув этим солдатским выражением, весьма модным как на фронте, так и в тылу.
– А где Гаврик?
– Слава тебе господи, вспомнили и про своего дружка!
Петя засмеялся. Конечно, он его никогда и не забывал. Просто было невозможно сразу вернуться в тот мир, от которого Петю отделяли три года войны и разлуки. Все возвращалось постепенно.
– Дядя Гаврик на фронте.
– Воюет?
– Когда воюет… – неопределенно сказала Мотя и со значением посмотрела на Петю. – …А когда и другими делами занимается.
– В тылу?
– Бывает и в тылу.
Она наклонилась к Пете и шепнула ему на ухо:
– Он теперь на нелегальном положении.
– Понимаю, – сказал Петя.
– Политик.
– Солдат?
– А то! До прапорщика еще не дослужился. Мотя засмеялась.
– Но крестик имеет такой же самый, как у вас. Солдатский. Четвертой степени. За Стоход. Два раза ранен. Боевой.
– Молодец, – сказал Петя с уважением.
Ему нравилось, что его старый друг – хороший фронтовик, а то, что он "политик", было само собой понятно.
– В Одессе бывает?
– Сегодня здесь, завтра там, – уклончиво сказала Мотя. – Дай бог когда-нибудь побачиться. Да, вот еще. Получите вашу книжку, – прибавила она, вдруг что-то вспомнив.
Она достала из кармана халата и подала Пете желтую книжечку "Маленькой универсальней библиотеки", пробитую осколками и залитую засохшей кровью.
Это был роман Анатоля Франса "Боги жаждут", который Петя читал перед самой атакой.
– Нашла у вас в кармане. Спрячьте на память о войне. А самые бриджи я заберу с собой на Ближние Мельницы. Там мы их с мамочкой хорошенько отпарим и заштопаем, так что вы еще в них походите. А пока побудьте без штанишек, – игриво сказала Мотя. – Ну, побегу. Надеюсь, теперь мы будем с вами часто бачиться.
И, сверкнув голубыми глазами, она исчезла, на ходу сдернув со стола салфетку вместе с огрызками карандашей, окурками и большим листом бумаги, расчерченной для преферанса и исписанной вдоль и поперек колонками цифр.
7
ОТЕЦ И БРАТ
– Петруша!
Петя повернул голову и увидел в дверях отца. Но, боже мой, как он изменился!
На нем было порыжевшее летнее пальто поверх холщовой блузы с воротом, вышитым крестиками.
Петя сразу узнал эту блузу. Ее, по семейному преданию, покойная мама вышила папе в то легендарное, трудно вообразимое время, когда они еще были женихом и невестой.
Эту блузу папа обычно надевал один раз в год, летом, на праздник Петра и Павла, в день именин сыновей и покойного своего отца, Петиного дедушки.
В глазах семьи Бачей эта блуза являлась не столько одеждой, сколько предметом искусства, и всегда хранилась чисто вымытой и выглаженной в комоде, вместе с такой же холщовой наволокой с большим букетом цветов, вышитым на ней крестиками.
Отправляясь в дорогу, в наволочку прятали подушку или иногда насыпали яблоки, купленные оптом.
Теперь же Петя увидел, что вышивка на блузе полиняла, повидимому, из праздничной она уже превратилась в ежедневную.
И это больно укололо Петю.
Летнюю соломенную шляпу с выгоревшей репсовой лентой отец держал в руке вместе с веревочной кошелкой, в которой виднелось несколько бумажных кульков.
Отец заметно поседел, теперь его волосы почти сплошь были серые. Они по-семинарски, с двух сторон падали на малиновый от загара лоб.
На буром пористом носу сидело стальное пенсне с пробковыми защипками и черным шнурком с шариком, такими знакомыми с детства.
Бесхарактерный рот отца был полуоткрыт, и вокруг него беспорядочно росла давно не стриженная борода. Серые брови были горестно подняты, в глазах блестели слезы, над переносицей резко чернели две вертикальные морщины.
– Петруша! – с усилием выговорил он, вдруг припал к сыну, жадно целуя его лицо и ощупывая руками все его тело, как бы желая убедиться, что Петя не только жив, но и цел.
Только сейчас Петя ясно понял, какие душевные муки пережил отец, пока сын воевал. И он почувствовал жгучий стыд за то, что так редко писал отцу с позиций, за свои коротенькие бесшабашнохвастливые открытки и в особенности за развязные обращения вроде "любезный родитель" или "уважаемый папахен".
А в это время "уважаемый папахен" вздрагивал от каждого звонка почтальона, по ночам тяжело дышал в подушку, не в силах заснуть от ужасных предчувствий, и, стоя на коленях, молился перед образом спасителя и клал поклон за поклоном на старом, потертом коврике.
Слезы подступили к Петиному горлу. Сердце рванулось. Он обхватил руками темную от загара, морщинистую шею отца и все же, вместо того чтобы заплакать и сказать "папочка", смущенно пробормотал:
– Здорово, батя!
А Василий Петрович, уронивший с носа пенсне, все время норовил заглянуть сыну в лицо своими обезоруженными глазами, для того чтобы еще раз убедиться, что сын его жив.
– Куда же это тебя, Петруша, а? – говорил он со слабой улыбкой, которая против воли дрожала на его измученном и вместе с тем счастливом лице. – В ногу, что ли?
– В верхнюю треть бедра, – не без щегольства ответил Петя.
– Навылет? – беззвучно, одними губами проговорил отец.
– Да. Навылет. Осколком гранаты. Вообрази себе, снаряд разорвался буквально под ногами.
Видя, что при этих словах отец побледнел, как полотно, Петя поспешил добавить:
– Но пусть это тебя не волнует. Сейчас все уже в полном порядке.
– А кость? – с трудом шевеля губами, спросил отец. – Кость-то как? Надеюсь, не задета?
"Далась им эта кость", – с неудовольствием подумал Петя.
– Кость не задета, успокойся, – сказал он и уже собирался прибавить: "Пустяки, царапина", – как вдруг почувствовал стыд. – Понимаешь ли, хотя кость, так сказать, не задета, но нагноение порядочное. Так что придется некоторое время полежать.
– А там, гляди, и война кончится, – быстро, с оживлением подхватил Василий Петрович.
– Ну, на это не приходится рассчитывать, – строго поморщившись, сказал Петя и, конечно, сильно покривил душой, так как больше всего рассчитывал именно на то, что авось война какимнибудь образом кончится в то время, пока он будет лежать в лазарете.
– Ну, как же ты? Что? – спрашивал Василий Петрович, вглядываясь в лицо своего сына, своего мальчика, Пети, Петруши, Петушка, который так возмужал, вырос и уже был почти совсем сформировавшимся мужчиной.
Василий Петрович провел рукой по Петиным щекам и подбородку, с веселым удивлением чувствуя легкое покалывание в ладонь: неужели его Петруша уже бреется? Он даже чуть было не воскликнул: "А ты, оказывается, уже бреешься?", – но тактично промолчал.
Петя поймал его взгляд.
– Тебя, кажется, удивляет, что я бреюсь? – сказал он. – Уже давно!
И приврал.
Петя брился всего несколько месяцев и то не регулярно, а от случая к случаю. Он даже не имел еще собственной бритвы. Точнее, его брил раза четыре Чабан, для этого случая "позычив" бритву у одного своего землячка в обозе второго разряда.