Она может быть Люся, или Шура, или Тася, она может быть более изысканная Жермена или совсем простушка, какая-нибудь купеческая Капочка.
Но кто бы она ни была, она теперь самая желанная, самая милая. Она почти невеста со всей своей непорочной свежестью и темнотой не таких уж непорочных, внимательных зрачков, то и дело суживающихся, от попадающего в глаза солнечного луча.
– Вот, я вам принесла…
Она с застенчивой развязностью протягивает сверток, кулек, корзиночку.
Что это? Может быть, шоколадка с передвижной картинкой – шуточное, милое напоминание о детской дружбе, или четверть фунта леденцов, или засахаренные орехи.
И – конечно! – в большом количестве маленькие лимоннозолотистые груши, пора которых уже наступила, и они желтеют по всему городу, сложенные пирамидами на фанерных лотках уличных торговок.
А может быть, это синяя треугольная кисть "малаги" или "дамские пальчики" – сорт винограда продолговатого и прозрачного, "как персты девы молодой".
Затем, конечно, рахат-лукум, или шоколадная халва фабрики Дуварджоглу, в круглой лубяной коробочке.
Но больше всего радости доставляли Пете цветы – несколько чайных роз с коралловыми шипами и чугунно-багровыми листьями, астры, георгины – уже не летние, а осенние, дочерна красные, мясистые, с особым острым запахом тления, напоминающим холодную лунную ночь в облетевшем саду.
Он клал подаренные цветы на одеяло, покрывавшее его ноги.
Потом приходила Мотя и ставила их в воду, бросив на Петю и его посетительницу молниеносный, любопытно-ревнивый взгляд, смягченный добродушной полуулыбкой румяных губ, таких глянцевитых, будто они были напомажены.
Девушки приходили по очерет и стулья возле Петиного ложа всегда были заняты.
Ходить в лазарет навещать раненых был некий обязательный обряд того времени, патриотический долг, и девушки выполняли его свято.
Они мило щебетали, забрасывая Петю вопросами о ранении.
Некоторые чуть-чуть шепелявили, другие еще более мило картавили, стараясь как бы невзначай показать на щечке с ямочкой специально наклеенную крошечную мушку, вырезанную из черного пластыря маникюрными ножницами, последнюю моду этого последнего сезона.
Они и впрямь чувствовали себя в своих широких шелковых юбках маркизами или пастушками в стиле рисунков популярной художницы Мисс из "Нового Сатирикона".
Петя понимал, что все это довольно пошловато, но ничего не мог поделать с собой, упиваясь столь обольстительной невинной пошлостью.
В то время как барышни щебетали, Петя старался помалкивать и чувствовал себя весьма натянуто. Дело в том, что ему было страшно раскрыть рот, чтобы с его языка нечаянно не сорвалось какое-нибудь солдатское выражение, к которым он так привык на фронте, что перестал отличать их от цензурных.
Это было общее фронтовое поветрие, привычка к грубому мужскому обществу. Кроме того, ведь Петя не сразу стал офицером. Он выслужился из вольноопределяющихся. Около двух лет он провел в солдатской землянке, и его язык приобрел опасную свободу обращения со словом. Через каждые две фразы он совершенно непроизвольно, даже как бы вскользь и незаметно для самого себя, привык, как говорится, пускать ругательство и теперь весьма старательно процеживал каждое слово, чтобы нечаянно не ляпнуть что-нибудь совсем не подходящее для розовых девичьих ушек.
Уже раза два он вовремя успевал закрыть рот в тот самый миг, как из него готово было вырваться ужасное придаточное предложение.
Он даже в последнее время стал краснеть и слегка заикаться, что было истолковано как истинная скромность, даже застенчивость, свойственные настоящему герою.
Некоторые барышни относили это за счет своей красоты.
Кое-кто из них уже был замужем, а одна даже успела потерять на войне мужа, была вдова, и Пете было странно видеть ее хорошенькое, цветущее личико, окруженное черным траурным крепом.
Молодые женщины и девушки, приходившие его навещать, как бы являлись наградой за перенесенные им страдания. Окружая его, они как бы отстраняли от него малейшее напоминание о войне и о тех грозных событиях, приближение которых все явственнее чувствовалось в напряженном воздухе.
Однако они не могли уберечь его от прикосновения с жизнью.
Иногда среди веселого разговора из Александровского парка доносились звуки военной команды, офицерские свистки, топот солдатских ног.
Это производилось полевое учение одного из местных запасных полков: новобранцы делали перебежку, окапывались, применялись к местности.
А бывало, что по фешенебельной Маразлиевской вдруг с грохотом проезжал тяжелый армейский грузовик с вооруженными рабочими.
Часто из города доносился гул митингов, звуки духовых оркестров, пение.
Но Петя большей частью находился в том невменяемо-счастливом состоянии, которое не могли надолго омрачить все эти звуки, врывавшиеся в госпитальный мир с его искусственной атмосферой отрешенности от всех житейских тревог.
9
ПИР ВО ВРЕМЯ ЧУМЫ
В конце концов приемные дни в лазарете превратились в маленькие праздники. В них стали принимать участие также и другие раненые офицеры, Петины соседи по палате – все люди иногородние, не имевшие в Одессе ни родственников, ни знакомых.
Их было трое: два пехотинца-подпоручика и гусарский корнет – красавец и тонняга с великолепной, словно нарочно придуманной фамилией Гурский.
Один из пехотных подпоручиков был человек уже немолодой, из запаса, не раненый, а просто желудочный больной, проходивший при лазарете какие-то длительные клинические испытания, по фамилии Хвощ.
Другой – совсем молоденький, почти мальчик, которого все называли просто Костя, – тяжело раненный в грудь, с осколком, застрявшим где-то возле позвоночника и причинявшим ему нечеловеческие страдания, которые он изо всех сил скрывал, не желая быть в тягость окружающим.
Тайно от врачей Костя где-то доставал морфий и впрыскивал его себе сам, выбирая глубокий ночной час, когда все в палате спали.
Однажды среди ночи Петя проснулся и при слабом свете дежурной лампочки в коридоре увидел Костю, который сидел на своей вечно смятой постели, свесив по-детски худые голые ноги, и, задрав серую лазаретную рубаху, с выражением мучительного блаженства вводил шприц в тощее бедро, подняв вверх совсем прозрачное лицо, окруженное давно не стриженными льняными кудрями, с еще белее, чем обычно, прозрачными глазами, светящимися в полутьме палаты, как фосфор.
Через несколько минут он уже сладко спал, разметавшись на кровати, жарко, со свистом дыша полуоткрытым, ангельским ртом.
Эти офицеры скоро перезнакомились со всеми Петиными барышнями. Завязались ухаживания – небольшие, невинные романчики, то, что на языке того времени называлось "легкий флирт".
Даже пожилой подпоручик Хвощ, у которого в Черниговской губернии были жена и дети, не избег общей участи и первый пал жертвой легкого флирта, который называл на черниговский лад "хлирт".
Он врезался в ту самую Раису, которой велел кланяться Колесничук, расставаясь с Петей на поле боя.
Раиса одна из первых прилетела к Пете в лазарет. Черноволосая, курчавая, черноглазая, со страстно раздутыми ноздрями, с красным бантом на высокой груди, всегда без шляпки и перчаток, она была воплощенным типом одесской революционной курсистки из числа тех, что до хрипоты кричали на всех сходках и митингах, выносили резолюции и протесты, составляли петиции, подвергали общественному порицанию и даже презрению, клеймили позором, иногда носили на рукаве повязку городской общественной милиции, разоблачали скрывающихся провокаторов, вылавливали переодетых городовых, пели революционные песни, охраняли общественный порядок, обедали за двадцать копеек в студенческой столовой "Идеалка" и требовали войны до победного конца – одним словом, изо всех сил "служили восставшему народу".
Однажды она даже приехала в лазарет на грузовике с матросами крейсера "Память Меркурия", и все видели с балкона, как она, подобрав узкую юбку, перелезла через высокий борт.
Это не помешало ей принести Пете зеленую баклажанную икру, или, как она называлась в Одессе, икру из синеньких, собственного приготовления, в глубокой тарелке, завязанной в салфетку.
– Вы фея революции, – сказал подпоручик Хвощ, произнеся слово "фея" как "хвэя". – Вы хвзя революции, вы пронзили мое сердце.
На что Раечка ответила своим сильным, красивым низким контральто, весело блестя бедовыми глазами:
– Вообще я имею успех у товарищей украинцев.
– Она намекает на своего мужа. У нее муж – украинец, мой товарищ прапорщик Колесничук, – сказал Петя, и сердце Хвоща дало сильную трещину.
– А по-моему, вы не фея революции, а, скорее, так сказать, нечто вроде амазонки душки Керенского, – со своим особым кавалерийским шиком проблеял корнет Гурский и, сделав сладострастные глаза, прибавил с небрежной грацией: – У вас, моя кошечка, божественная фигурка, античные ножки – одним словом, как говорится в высшем обществе: "Она вошла в будуар упругой походкой, подрагивая правым галифе".