– Идите, капитан. Я вас не задерживаю,– безразлично и сухо, в тон собеседнику разрешает Хазенфлоу.
Уже за второй дверью Туриньи мрачно усмехается и вслух произносит:
– Стервятник! Шакал! – и вдруг, точно петарда, взрываясь неумеренной южной яростью, ударяет ногой в дверь канцелярии.
Стискивая зубы, он бормочет себе под нос:
– У вас свои счеты с Россией? А кто платит по вашим счетам? Итальянцы? Румыны? Венгры? Да вот такие олухи вроде Туриньи?
А ваше место за стульями, господа заячьи блохи! (Хазенфлоу– дословно «заячья блоха») Пожиратели ливервурста, пивные жбаны! Инженеры-механики! Представители компаний!
Тяжелая, едкая, завистливая злоба строевика-плебея, военного ломовика, потом, сбитыми на бесконечных маршах каблуками, годами военных буден оплатившего каждую звездочку и дорожку, каждую коронку и просвет на своих погонах, приходит на смену внезапно взорвавшейся ярости южанина.
Туриньи исподлобья придирчиво оглядывает двор. Зоркие его глаза совсем как в горах под Тигрэ или Хараром выискивают цель: неторопливо, хищно, внимательно.
Так и есть! Немец-часовой возле землянки ? 8 – пожилой мешковатый дядька – опять привалился спиной к двери.
Увидев разводящего возле караульного помещения, Туриньи раскатисто, на весь двор кричит на небрежном плохоньком «плятдейч» (литературному языку он даже не старается учиться).
– Обер-ефрейтор! Той беременной бабе возле восьмого номера после смены – вне очереди два наряда, запишите! Вам, за отсутствие выправки и бравого вида у ваших людей,– четыре! Вы меня поняли? Повторите.
Пусть они арийцы на сто поколений, сверх-человеки и черт знает кто еще, но он – кадровый пехотный капитан, трижды сменивший хозяев и послуживший уже в двух частях света, покажет им – кто более достоин подражания – Наполеон ли Бонапарт, тоже когда-то бывший всего лишь капитаном, или их не окончивший даже нормальной офицерской школы и так и не дотянувшийся выше одной ефрейторской нашивки баварский выскочка?..
8
Сверху капало. Бревенчатое брюхо настила провисало под тяжестью холма, насыпанного над землянкой. Шуршал, осыпаясь, песок. Чадил тряпичный фитиль в консервной банке, подвешенной на проволоке к косяку двери.
Ныли одурманенные едким дымом комары.
– Понимаете, Павел Николаевич, я совершенно не боюсь ее, если она с толком…– вполголоса задумчиво говорил Ванюшка Корнев и сосредоточенно топорщил свои выгоревшие брови, как бы присматриваясь к чему-то внутри себя, проверяя, действительно ли он не боится ее, смерти.– Вот скажите мне: умри Корнев, и немцы оставят ну… хотя бы Минск. Да у первого столба! И вот представьте себе, товарищ кап… виноват, Павел Николаевич…– Иван, обмолвившийся было нелегальным словом, ударил себя рукой по губам.
Протяжно пожаловалась ржавыми петлями дверь.
В дымном прямоугольнике входа четко обозначился силуэт человека.
– Ауф ди арбайт! (На работы!) Зобрайсь! – отчетливо сказали у дверей.
Обведенный косяками, точно портретной рамкой, человек стоял неподвижно, плотно. Сразу стало ясно: обычный, исполнительный, с вытянутым швабским лицом, окончивший унтер-офицерскую школу, немец, не добившись своего, не уйдет.
Его подбритые и оставленные, как два крохотных мазка узенькой кисти, под самыми ноздрями темные усики поражали внезапным сходством с другим, таким же вульгарно унтер-офицерским лицом, уже накрепко вколоченным в память тысячами портретов и фотографий.
Это была удешевленная и размноженная на скорую руку солдатская фотография самого фюрера.
– Быстро, Корнев! Бушлат! – шепотом сказал Шмелев, садясь на нарах. Его щетинистый подбородок кольнул ванюшкино ухо.– За проволоку, понимаешь? Ну? Буки! (Сигнал «Больше ход. Сняться с якоря»)
– Куда это, ты сказал, собираться? – вдруг насмешливо и громко спросили унтера со второго яруса нар.
Иван, уже натянувший бушлат, задержал пальцы на незастегнутой пуговице – так значительно и. вызывающе было это насмешливое спокойствие в голосе лежащего на верхних нарах.
Сразу стало так тихо, что едва различимый до этого гул далекого самолета навис, казалось, над самой землянкой.
Унтер пружинящим строевым шагом подошел к нарам вплотную.
Вблизи сходство с портретом фюрера стало еще очевиднее.
– Ду бист вшивий руззкий звинья,– отчетливо сказал двойник.– Взтать сейчас же!
– А ты не ори, понужало,– невозмутимо и грубо ответил человек наверху.– Люди спят, нужно совесть иметь,– голос его внезапно стал вызывающе резок: – Нет мне здесь подходящей работы, это тебе понятно?
Наверху заскрипели досками, и две босые грязные ступни чуть не по футу каждая, свесясь с нар, закачались на уровне затянутой форменным кителем унтер-офицерской груди.
Иван озабоченно глянул на верхние нары.
Плечистый красноармеец в синих кавалерийских галифе и полосатой флотской тельняшке, подчеркнуто беспечно потягиваясь, сидел на нарах – разлинованный сине-белыми полосами, плотный, тяжелый, точно собранный из прямых каменных пластов.
Немец понял, по-видимому, только последнюю фразу, а может быть, и ему надоели одни тычки прикладом, наносимые молчком. И он, как видно считающий себя знатоком русского языка и поэтому спустившийся в землячку без переводчика, решил поразвлечься разговором.
– Нет работ, загст ду? – немец ядовито покривил свой и без того опущенный уголками книзу рот…– Ха-ха-ха! Нет работ! Нишево! На руззкий спина работ всегда есть!
Сияя лоснящейся мордой, он ржал над собственным остроумием, не обращая внимания на хмурые лица окружающих.
– Хе-хе-хе. Зей маль! Вир хабен каине арбайт… (Смотри-ка! Мы не имеем работы..)
После свиного шницеля, после рома, после утренних радиопередач ему можно было и повеселиться.
Но человек в полосатой тельняшке оказался плохим ценителем одностороннего унтер-офицерского остроумия.
– Чего ты там квохчешь? – сверху вниз глядя на немца, хмуро спросил он и ткнул себя грязными ногтями в грудь.– Я? И чтобы землю копать? Кому землю копать?! Вам?! Черепа вам прикладом сносить – вот моя работа! – неожиданно громко, ненавидяще гаркнул он, качнувшись вперед. На секунду показалось, что с высоты почти полутора метров он всей тяжестью рухнет сейчас на плечи немца.
Унтер, сразу нахмурясь, отшагнул к двери и, не спуская глаз с подергивающегося лица красноармейца, протянул руку назад, к сопровождающему его солдату-итальянцу.
Тот быстро вложил в руку унтера винтовку.
Щелк затвора расколол напряженную тишину. Но красноармеец, вдруг удовлетворенно усмехнувшись, не дрогнув ни одним мускулом лица, сказал только, неспешно, со вкусом и с каким-то мрачным торжеством:
– Плевал я на тебя вместе с твоей работой. Па-адумаешь, микроба. Ясно? – И тогда даже самый недогадливый понял, что это – самоубийство. Как видно, парень был слишком горд и озлоблен.
Не умещаясь в землянке, оглушительно, туго ударил выстрел. Посыпался песок из щелей потолка, и на лицо Ивана Корнева сверху брызнуло чем-то теплым.
Застреленный, завалясь на спину, бился на верхних нарах.
Убийца, опустив винтовку, стоял в дверях. Кисловато пахло бездымным порохом. И хотя в землянке молчали, немец спросил бешено, хрипло:
– Ну? Вер нох? (Кто еще?)
Тогда Ивану показалось, что землянку проткнули раскаленным железным прутом – так высок, резок и скрежещущ был голос кричавшего. Или это надвое разодрали большое полотно?
– Ну что вы смотрите ему в зубы? А ну, глуши его! Один конец! Бей!
Точно сдутый вихрем, метнулся к выходу итальянец и, чуть не отбив унтеру руки, захлопнул за собой дверь. Немец остался один лицом к лицу с двадцатью человеками, вскочившими с нар.
Двадцать первый еще хрипел, вздрагивал.
Иван увидел только худого цыгановатого красноармейца из торговых моряков, порвавшего на себе рубашку в день высадки партии пленных в Догне-фиорде. Втянув голову в плечи, точно два кистеня, нес он свои тяжелые кулаки, пробираясь к убийце из дальнего угла землянки.
Немец с перекошенным лицом, вплотную влипнув спиною в дверь, бешено рванул на себя затвор. Но было уже ясно – выстрелит он только один раз, а затем его вряд ли опознают даже солдаты одного с ним взвода.
– Не дело, хлопцы. А ну, отставить! – вдруг совершенно трезво, точно продолжая только что прерванный разговор, прикрикнули за плечами пленных.
Вздрогнув, чернявый опустил руку. Все сразу повернулись на голос.
Третьяков стоял над нарами в углу землянки, заложив большой палец за свой солдатский ремень,– спокойный, строгий, привыкший к тому, что люди его слушаются.
Не спеша подошел он к двери, и все расступились, пропуская его к немцу.
– Та-ак… Сами набиваетесь? – негромко спросил комиссар и вдруг гаркнул так оглушительно, что ближние попятились: – А ну, по местам! Мар-рш на нары!