Досказать он не успел. Короткий сильный удар под ложечку бросил его на палубу.
— Умолкни, гад!
Буксир делал поворот к пристани, баржа дала крен вправо, и экспедитор скользнул, словно полупорожний мешок. Егор упал над ним на колени, прислушался — никаких признаков жизни.
— Стукнулся, гад, башкой. Готов.
И секунду поразмыслив, он легко встряхнул безжизненное тело и, раскачав, швырнул за борт...
— Ах ты, как получилось нескладно, — прохрипел он растерянно.
На пристани стояли недолго, и как только ее мигающие огоньки растаяли в тумане, Егор пошел на буксир. Постоял около капитана, позевывая, сказал вроде между прочим:
— Экспедитор, что груз сопровождает, пропал. Сошел на пристани. Говорит: «Похожу по земле, мутит что-то, непривычный, мол, к воде». Ушел и нету.
Капитан посмотрел красными немигающими глазами на матросский ежик, сказал безразлично:
— Никуда твой чахотик не денется, догонит на Красном. Груз-то у него до Красного. Тоже растяпа... «мутит что-то...»
«Уж не кокнул ли его Егорушка? — пьяно думал Милюкин. — Это лишнее, это в мои планы не входило, я покамест в тюрьму не собираюсь. Ежели что — отвечай, Егорушка, сам, Костина хата с краю, так и поведем себя с первого разу, ежели что. Пусть гремит Егорушка, валетик он бескозырный...»
Его понурые мысли вновь прервала взволнованная чем-то Ромашка. Она вбежала перепуганная, бледная, уронила под ноги лоток с мороженым, обвела залик круглыми глазами, выпалила срывающимся голосом:
— Сидите, пьете, прохлаждаетесь! Война ведь идет! Вой-на...
И, уронив золотистую головку на столик, зарыдала.
— Чего околесину мелешь, девка, — сказал чей-то грубый голос. — Какая еще война?
— То утопленник, то война, ай да Ромашка! Ты не учадела ноне случайно?
— Какая, какая? Обыкновенная, — вскинув голову и утирая слезы, выкрикнула она. — Фашисты в четыре утра напали на нас, вот какая. Идут бои по всей линии границы от Черного до Балтийского моря.
— Фашисты? — опять прогудел тот же голос. — Немец, значит, войной пошел. Эва!
— А пакт?
— Утерли они твоим пактом...
«Якорь» мгновенно опустел. Мяли бледными пальчиками белоснежные передники сбившиеся в кучу официантки, парило в тарелках остывающее рагу. Только за угловым столиком сидел пьяный уже Костя Милюкин, смотрел блуждающим взглядом вокруг, останавливал его на рыдающей продавщице мороженого, на ее вздрагивающих под тонким батистом полных плечах, на ее спутанных золотистых кудрях и ворочал с трудом непослушные мысли: «Слышь, Егорушка, пофартило, война с немцами началась. Это, чай, нам с тобой на руку: махнут на утопшего-то, кому он теперь нужен, воевать пойдем, Егорушка, королик ты мой козырный...» Мысли путались, какая-то незаполнимая пустота гудела в голове. Ясно и понятно было одно: началась война и все теперь поломается в его, Костиной, жизни. Всплыли со дна памяти слова отца: «А случай удобный будет, во какой удобный случай». Вот он, случай, — война. Хмель проходил. Он снова остановил взгляд на вздрагивающих плечах Ромашки.
— Чего ты, краля, воешь? Кольку своего хоронишь? Дура, он же бросил тебя.
Ромашка не ответила. Костя взял в руки вилку с костяной ручкой.
— Война, говоришь? То повоюем, по-во-ю-и-и-ем! — выдохнул с хрипом и вогнал вилку в стол. Бросил в пустую тарелку скомканные в кулаке деньги и вышел твердой походкой.
Пристань опустела. Только на дебаркадере около репродуктора стояли, задрав головы, несколько речников с удлиненными серыми лицами и вслушивались в вылетающие из «колокола» фразы, до слуха долетели слова: «Вероломно напала... идут кровопролитные бои по всему фронту... отечество в опасности...»
— Вот оно, началось, — бурчал под нос Костя, — теперь не будь ослом.
В голубом глубоко распахнутом небе шли на большой высоте самолеты. Милюкин прислушался к тяжелому дрожащему гулу, прохрипел:
— Ихние.
«Подождать было б Егора, отдать его долю, пока не пропил, — вяло подумал Костя, но махнул рукой: — Пошел он. Найдет, если надо, овес за конем не ходит, да и теперь попробуй взыщи с меня, война началась; дудочки, Егорушка, дудочки, валетик ты мой...»
И, взглянув в небо, увидел, как, продираясь сквозь густой строй чужих самолетов, понуро плыло красно-бурое, отяжелевшее солнце.
Глава седьмая
В воскресенье на рассвете Надежда Павловна была на ногах. Жидким белесым парком курилась Ицка. Над дальними лесистыми отрогами огнисто таяла, быстро разгораясь, багровая заря. Надя побежала к колхозному бригадиру, договорилась о подводе. Вернулась домой, разбудила детей.
— Оленька, Сереженька, просыпайтесь, к папке надо ехать, вставайте, сейчас лошадушка приедет.
Умыла детей, покормила наскоро, оболокла, вывела во двор.
— Гуляйте, детушки, лошадку караульте.
Сунула последнее бельишко в чемодан, вынесла на крыльцо. Тут и застала ее Настенка с телеграммой. Пробежала глазами, почернела. «Живите пока у мамы ждите обнимаю всех целую Алексей». И еще ничего не поняв, недоуменно подергала плечами.
— Война ведь началась, — дрожащими губами прошелестела Настенка и заплакала.
Надя уронила телеграмму, села на чемодан, закрыла лицо руками, выдохнула со страхом:
— Война...
В каком-то горьком угаре потянулись минуты. Надя вернулась в горенку, подошла к окну, замерла, окаменела. День набухал зноем, горечью и пылью. Село неузнаваемо преобразилось. Село стонало. Весь народ был на улице. То тут, то там плакали навзрыд гармошки, голосисто выводили протяжные разлучные песни баяны, ржали кони, голосили бабы, вертелись под ногами вездесущие ребятишки.
Надя поняла: началась мобилизация. Накинула платок, выбежала на улицу.
— Мама, посмотрите за детками, я скоро вернусь.
Мать строгими сухими глазами посмотрела ей вслед, прижала к себе детишек, прошептала:
— Беда, деточки, надвинулась, большущая беда...
Около военкомата люду — не пробьешься. У самого крыльца, бросив на руку румянощекой круглолицей девушке пиджак, ударился вприсядку белочубый красивый парень. Его окружило плотное кольцо, девушку с пиджаком оттерли, она сконфуженно улыбалась и утирала уголком платка слезину. А парень кружился волчком, выгикивая:
— Эхма, знай нашенских!
«Провожают любимых, — подумала Надя горько, — а я и проводить Алешеньку не могу, да его и провожать не надо, он уже воюет». Потерлась в толпе, пошла домой. Навстречу Костя Милюкин идет с котомочкой за плечами. Выпивший изрядно.
— Прости-прощевай, соседушка, не поминай лихом. Думал, погуляю, любовью потешусь с кралечкой, да некогда, выходит, война ждет. Повоюем, потешим душу молодецкую. Прощай, бог даст, и встренемся!
— Прощайте, Константин, счастливой вам дороги, — ответила ласково Надя: человек ведь воевать идет, родину защищать, мало ли что было, война все перечеркнула. — Добра и удачи вам во всем. Не будьте злопамятны, не вспоминайте тех неприятных минут и... — Надя замялась, опустила виновато глаза, — не вспоминайте, вгорячах все произошло, непроизвольно как-то...
— Чего обижаться? Эта пощечинка вашей ручкой мне навроде прощального поцелуя.
И скрипнул зубами.
А в предвечерье мимо дома застучали по большаку, заскрипели колеса, взметнулась бурыми тучами пыль, пронзительно заголосили бабы и девки.
— Прощевайте, не поминайте лихом.
— Последний нонешний денечек...
— Кровинушка ты моя-а-а-а...
— Куда ж ты, сизый голубочек, полетел, на кого ж ты нас покинул?
— Петенька, залеточка, жду-у-у-у...
Проводив дорогих и суженых, село опустело, притихло и притаилось. Притихла и Надежда Павловна. Она все еще находилась на той, на довоенной, половине жизни и никак не могла перешагнуть через черную черту. Глухой и тревожной первой военной ночью, сидя в оцепенении у кровати, где спали, разметавшись, ее дети, она по зернинке перебирала каждый день своего короткого, словно приснившегося, счастья.
Она перебирала все до мельчайших подробностей: то их первую встречу с Алешей, то их свадьбу, то рождение первенца Сережи. Вспоминала, как нес его муж из родильного дома, бережно держа на неловко согнутых руках, боясь прижать к себе, и поминутно останавливался, спрашивая тревожно: «Надюша, а он не задохнется?» И в счастливых глазах мелькал страх. Или вспомнился тихий майский вечер на берегу Ицки. Они сидели с Алешей плечо к плечу, ее рука покоилась в руке Алеши. Внизу на лужайке, на самом берегу реки, бегали с мячом их маленькие дети. Они с Алешей молчали. Только смотрели на детей и молчали...
И чем дольше она находилась в прошлом, тем беспокойнее становилось на душе. На полу текли, переливаясь, лунные тени, но это были уже не те лунные пятна, не вчерашние, не довоенные, в их свечении виделось Наде что-то жутковато-зловещее, мертвое, веяло печалью и холодом.