Глава пятая
Вечером того субботнего дня на закате Костя Милюкин отправился на рыбалку в ночь. Прошел вразвалочку и посвистывая мимо огнивцевских окон, покосился, тряхнул чубом, поправил на плече удочки, выругался сквозь зубы:
— Ах, черт, повременить надо было, нет никого в дому, в бане, видать, моются. Вернуться, что ль? А, была не была!
Миновав последнюю избу улочки, повернул напрямую через буерак к реке. Подошел к засыпающей Ицке, посвистал, засунул удочки в густой прибрежный ивняк, стал раздеваться. Посидел голый на бережку, докурил цигарку, сплюнул.
— Тут Надька на энтом же самом месте купалась... Ну, краля, из головы не идет.
Опять сплюнул и бухнулся в воду. Купался долго, нырял, отфыркивался, лежал на спине, в темнеющее небо глядел, на первые звездочки, думал: «Которая тут моя? Счастливая, аль не очень?» Озябать стал, вылез, попрыгал на одной ноге, как в детстве, что-то теплое, неповторимое шевельнулось в душе и тут же угасло.
— Пора, однако, топать, не запоздать бы.
Оделся быстро и пошел наугад, огибая темные кусты ольшаника, на Самару, к условленному месту. Через час сидел под осокорем, прислушивался. Над зачарованной рекой с переливчатым лунным звоном текла теплая звездная ночь. Тускло попыхивали стожары, черпала ковшом звездную мелочь Большая Медведица, раздвигала спутанные ветви столетнего осокоря мясистолицая луна. Разловодье на Самаре в этом году было буйным, большая вода расплескалась по пойме на много верст окрест, а когда схлынула, весь луг осинило старицами большими и малыми. Теперь, где-то совсем рядом, в старице, захлебывались лягушки и картаво крякал одинокий селезень. Но Милюкину было не до луны и селезня. Он сидел вразвалку, словно в кресле, на оставленной половодьем разлапистой коряге, вытянул в воду босые ноги. Чуть с сбоку, тычась носом в размытые водой корневища осокоря, тихо покачивался и похлюпывал широкобокий ребристый баркас. Костя настороженно и жадно прислушивался к таинственным ночным звукам, силясь выделить из их множества один, характерный, нужный ему звук. Он не проклевывался. Нудно и въедливо попискивал над ухом комар, с режущим свистом рассекая воздух, пролетела над головой невидимая утка, всплеснула крупная рыбина. Костя поругивался вполголоса и сплевывал:
— Пропали, проклятущие!
Нетерпение росло. Костя почесывался, чаще затягивался из рукава цигаркой, ерзал на корчи, громче ругался.
Но вот снизу на реке послышалось натужное пыхтение, явственно долетели до слуха шлепающие звуки, словно кто-то бил по воде совковой лопатой, а еще через несколько минут показались желтые немигающие огоньки буксира.
— Фу, наконец-то.
Костя прытко съерзнул с корчи, прыгнул в баркас, секунду постоял, оглядываясь влево и вправо, сел за весла.
— Помогай, матушка-покойница, царство тебе...
И поплыл бесшумными рывками навстречу приближающемуся буксиру, переламываясь пополам, сливаясь с баркасом при каждом взмахе весел. Выждав, пока буксир миновал его, Костя нажал на весла, и через минуту баркас шеркался ребрами о темный борт баржи. Костя ловко пришвартовался, трижды свистнул сусликом и замер. На барже послышался шорох, сопение, что-то мягко шмякнулось, и над самой головой выросла темная неуклюжая фигура.
— Примай быстро, не спит, гад.
От борта отделился квадратный тюк. Костя ловко подставил под него широкую спину, мягко опустил на дно баркаса.
— Что?
— Тише! Шерсть.
На барже опять что-то скрипнуло, послышалось свистящее дыхание.
— Держи... кожа, хром.
— Годится.
— Тццц, еще два места.
— Ты что, потопить меня хошь?
— Тццц, не часто такое, дотянешь...
В носу баржи, в трех шагах от Кости, раздалось сухое покашливание, прошлепали шаркающие немолодые шаги. Темная фигура на борту отпрянула, Костя прижался к стенке баржи, замер. Сверху, над головой, мигнули и погасли вырванные из цигарки искры. Человек ссутулился над поручнями. Костя, кажется, над самым ухом слышал его неровное свистящее дыхание, его покряхтывание. Человек курил. При каждой затяжке огонек папиросы выхватывал из темноты желтый горбатый нос, глубокие впадины щек и лакированный козырек кепки. «Не дай бог к грузу пойдет, убить доведется», — подумал Костя и напрягся, словно до предела сжатая пружина.
Темная фигура покашляла сухоньким бессильным кашель ком, вздохнула:
— Кхе-кхе, ночь-то, умирать не надо...
«Вот идиот, — выругался Костя про себя, — еще на лирику потянет, стихи почнет читать».
Но экспедитор покурил папиросу, окурок полетел, описав полукруг, и зашипел в воде у самого баркаса. Человек почесался, покряхтел и, тяжело шаркая подошвами, пошел в трюм.
— Пронесло, — выдохнул на борту верзила, — хватай и отваливай, пристань вон на носу. Вечером. В «Якоре».
— Ясно.
— Не продешеви. Товар дорогой.
— Не прогадаю...
Костя отделился от баржи, нажал на весла. За спиной прошипел протяжный гудок. Буксир подходил к пристани.
— Пофартило, — ликовал Костя, — теперя управлюсь. Он опустил весло, стянул рукой прилипшую к спине рубаху, бросил на тюк, легко и весело заработал веслами. Тяжело груженный баркас шел не скоро, рывками. Костя беспрерывно и захватисто греб, время от времени смахивая с бровей клейкий пот.
— Два тюка шерсти, два хрому — это копеечка, ничего не скажешь, — вслух соображал он. — А Кхе-кхе — тюрьма. Ноченька-то на воле, чай, последняя была, завтра спросят, куда девал кожицу-то и шерсть, вот те и «умирать не надо».
Костя улыбался, весело скалил в темноту белые зубы.
— А Кхе-кхе все одно не седни завтра помирать, в тюрьме-то еще и сподручней такому, харчи готовые, не надо зароблять, — хихикал Костя и греб, греб. — А чо, рази неправда?
Эти мысли совсем развеселили Костю, шел он уже по-над берегом, где-то совсем близко условленное место, где должна ждать его полуторка, погрузит и — айда за деньгами. За немалыми деньгами.
Третий год занимается Костя Милюкин «коммерцией». Сошелся с верными дружками: двое — матросами на баржах, один — шофер на межрайбазе, той самой, где папаша орудовал, один — на железнодорожной станции, на складе. Воруют все, что под руку подвернется: ткани, оцинкованное железо, кожу, спирт, краску, обувь, муку, крупы. Один раз стащили два огромных фанерных ящика, думали, клад, а там расчески. Вот была морока, поштучно продавать, то и жизни не хватит. Но, говорят, нет худа без добра. С этих самых расчесок и началась Костина дружба с кладовщиком, а потом и с директором той самой межрайбазы, где погорел отец. Туда и стали сплавлять все ворованное, просто и здорово: товар привез на ихней же машине, деньги получил, правда, половину стоимости товара — и концы в воду.
Изрядно упрев, Костя вывел баркас к тому месту, где тиховодная Ицка впадает в Самару. Тут, в треугольничке, в ольшанике, должен поджидать человек с машиной. Причалил к берегу, завел лодку в камышиные заросли под прикрытие вербнячного густняка, вышел на берег, негромко свистнул. Прислушался. Тихо.
— Нет еще, — пробурчал под нос, — погодить малость придется, время терпит.
Сел осторонь, закурил, размышляя вслух:
— То все у казны воровали, а ноне, видать, человека наказали, под тюрьму подвели. Не лови ворон, карауль, коль тебе груз доручен, а то Кхе-кхе ночкой полюбовался и в трюм, досыпать, нет толку пойти на груз взглянуть, а дыхание трудное, саднящее, и глаза, наверное, жалостливые, собачьи. Эх вы, людишки...
И опять вспомнил Костя добрые, умоляющие собачьи глаза; вот уже сколько лет преследуют они его, особливо по ночам, когда не спится после «операции». Произошло это в день похорон матери. Угрюмый и злой вернулся Костя с кладбища. Сел на пригреве на чурбан, на котором сторож дрова рубил, закурил папиросу открыто, стесняться теперь некого — сам себе хозяин. Повиливая хвостом, подошла Сильва, пойнтер гладкошерстный, папина любимица, положила на колени ушастую голову, в дымчатом взгляде тоска и виноватость какая-то. Что с ним случилось — до сих пор не знает, сначала оттолкнул Сильву, потом соскочил с чурбана, пинать начал. Легла, голову на лапы сложила и не пошевелится. Совсем сбесился Костя. Побежал к складам, нашел пучок проволоки, скрученной жгутом, и бил Сильву до тех пор, пока рука не занемела. А она лежит и ни звука, только слезы крупные, мутные из глаз капают одна за другой, а глаза добрые, жалостливые и виноватые. Плюнул Костя, побежал, на пороге сторожихиной хибарки оглянулся, видит, поползла Сильва к будке, как-то странно поползла, на животе и ноги нараскорячку. Ползет, а на земле след кровавый остается. Наутро вспомнил о собаке, понес еды, жалко стало, что истязал ее ни за что ни про что, заглянул в будку, а Сильва лежит дохлая. Голова на лапах, и в глазу слезина крупная. Вот эти глаза и эта слезина видятся ему во сне и наяву... Последнее жалкое напоминание о прошлой бездумной жизни зарыл тогда Костя за сараем в песчаную землю хладнокровно, с ожесточением, и сам поразился своей жестокости, откуда она взялась в нем, его ребячьей душе? Потом с таким же тупым, холодным бессердечием лупил он Кольку, сынка Аделаиды Львовны, и его дружков. И если бы Кхе-кхе пошел сейчас там на барже к своему грузу и поднял тревогу, он убил бы его даже не задумавшись.