После этого свахи обратились с песней к собравшимся:
Жениха и невесту расхвалили,
А что они сами скажут? Снимем завесы, покажем,
Понравятся ли друг другу? Сняли шаль с девочки, откинули полог, скрывавший Мустафу, и наперебой гости рассыпались в наилучших пожеланиях:
— Будьте счастливы, милые!
— Проведем же с благословения Аллаха никах достойно и весело!
— Невеста — красотка, жених — батыр, пусть Аллах пошлет им сыновей-батыров, дочерей-красавиц!
Ильмурза окончательно раскис от самоупоения. Да, его внук — счастливый. И сын Кахым — счастливый: вот-вот прискачет с войны в венце славы. Но это счастье привалило и Кахыму и Мустафе лишь оттого, что глава рода Ильмурза — набожный мусульманин и верноподданный императора Александра.
Бабушка Сажида и мать Сафия, забившись в уголок, рыдали от умиления и счастья, обнимались, целовались друг с другом и с родителями невесты, со снохами и со всеми тетушками подряд.
Мустафу заставили, как и при первом обручении — бишек-туй, укусить невесте ушко, заставить ее расплакаться и этим внушить ей покорность, затем вдели в мочки ушей сережки, а голову прикрыли шалью.
В ответный дар невеста вручила жениху кисет с бахромой и вышивкой, повязала его талию кушаком алого, как пламя, цвета.
Обряд закончился, и началось шумное, обильное застолье.
6
Каждый день долгого похода от Парижа в Заволжье, на Урал, в башкирские просторы, приближал джигитов к родным аулам, к семьям, — понятно, что они чувствовали себя весело, галдели, перебрасывались шутками-прибаутками, то и дело затягивали песни и боевые, и озорные.
Так перелетные птицы, возвращаясь из дальних стран, машут неутомимо крыльями, и чем ближе к гнезду, тем нетерпеливее, тем ликующе курлычут, перекликаются звонко, трубят победно.
Кахыму уже не приходилось подгонять своих всадников, как раньше, они сами урывали час-другой от ночного сна, пускались в путь на рассвете, останавливались на привал в сумерках. Они преисполнены благородного удовлетворения — освободили русскую землю, народы Европы от полчищ Наполеона. Бесстрашно встречались лицом к лицу со смертью и не оробели — сама костлявая шарахалась и уходила от их карающего меча… Голод, холод, раны, болезни — все вынесли, превозмогли.
И осень 1814 года была благословенно ясной: небеса нежно-синие, в дымке облаков, леса, может, и простые по сравнению с ухоженными европейскими, похожими на загородные парки, но несказанно милые в золоте и багрянце листвы своей естественной красотой. На тонкой, как самаркандская шелковинка, паутинке сверкнут радужные капельки утренней мороси. Озимые пашни зеленеют нарядно, красочно, и на них пасутся коровы, овцы и стреноженные лошади…
Джигиты беспечно счастливы, а их прославленный командир Первого полка мрачен, с трудом справляется с внезапно охватившим его недугом, старается в строю, перед подчиненными, быть бодрым и крепким, а хворость уже подточила его молодое богатырское тело.
И Буранбай угнетен, но у него немощи любовные, а не телесные, — отмалчивается, крутит ус, а зачастую и скрипнет зубами в ярости.
На реке Клязьме, близ губернского города Владимира, полк остановился на привал. Казаки с наслаждением, с хохотом, с визгом купались в реке, смывая дорожную пыль, купали лошадей, лежали на паласах и войлоках у костров, балуясь чайком, хлебая шурпу из конины.
Кахым ездил во Владимир, в штаб корпуса, а вернувшись, велел денщику постелить кошму на берегу в сторонке от суеты, хождений джигитов, отказался от ужина и лег лицом вверх, но не разнежился, а похоже, окаменел.
Буранбая беспокоило такое отшельничество командира — Кахым всегда стремился быть с джигитами, посидеть с ними у костра, побалакать о существенном или о пустяках, и за эту общительность и простоту его так обожали казаки.
— Что с тобою, турэ? Занемог?
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})
Но Кахым ответил подчеркнуто небрежно:
— Да ничего не случилось, агай, ты не беспокойся, наверное, устал… Отлежусь вот и приду, а ты ступай к джигитам, не оставляй людей без присмотра.
— Так ведь джигиты непрерывно спрашивают, где командир, где турэ?
— Скажи, что уснул.
— Ладно, скажу.
Обойдя бивуак, проверив людей, отдыхающих у костров на кошмах и паласах, на телегах и повозках, лошадей у коновязей, часовых у дороги, Буранбай поспешил к Кахыму: сердце есаула ныло, — не приключилась бы беда.
Командир лежал навзничь, побелевший до синевы, свистящее дыхание вырывалось из груди.
— Да на тебе, кустым, лица нету! — ахнул Буранбай. — Никак заболел?
Кахыму пришлось сознаться:
— Да, худо мне, агай, и дышу с трудом, и слабость — руку не поднять, и в глазах темнеет. Кажется, меня отравили.
— Я пошлю за лекарем!
— Нет, какая от него теперь польза? Не пугай джигитов раньше времени. Такова, видимо, воля Аллаха. Агай, посиди возле меня. Никуда не ходи. Я песню сочинил. Завет. Запомни слово в слово: если мне не суждено подняться, доведешь до джигитов последнее мое волеизъявление, мою заповедь. — И вполголоса, срываясь, запинаясь, он пропел-проговорил:
На вершину горы Ирэндык, На скалу опустился сокол. Этот сокол — моя душа, Собираются джигиты ко мне. На копье саблю, шапку повесил, Чтобы видело все войско. Враги моей смерти ждут, Джигиты хотят исцеленъя. Голова моя болит, Не трясите кибитку. Все нутро пылает огнем, Расстегните пуговицы серебряные. Встав на колени, Буранбай расстегнул Кахыму кафтан, рубаху, послал вестового на реку, чтобы намочить вечерней студеной водою полотенце, и положил его на сердце Кахыма.
— Да что с тобою, кустым? Неужто и в самом деле отравили? Или простыл на ветру?
— Теперь уже все равно, — прошептал Кахым. — Легче было бы погибнуть в рукопашном бою! Ох, агай, обидно помирать так близко от родного края, от семьи, от единственного сына.
Буранбай все же послал и за лекарем, и верхового во Владимир за военным доктором. Они хлопотали около Кахыма, и вливали в него микстуры с мудреными латинскими названиями, и кутали в овчины, и поили настоем малины и лечебных трав — ничего не помогало: он то дремал, то погружался в забытье, то стонал.
Полковой мулла непрерывно читал молитву об исцелении любимого командира славного Первого полка, джигиты истово молились, выпрашивая у Аллаха выздоровления любимого турэ.
«…Несправедливо умирать батыру после войны!.. Дома ждут не дождутся родные, а он еще не оседлал сегодня своего верного иноходца редкостного серого отблеска и неукротимо резвого бега. Чу, слышится нежный голосок Сафии, — значит, она сюда, под Владимир, приехала, истосковавшись: „Любимый, сохнуть начала в тоске, тебя дожидаясь. Обними, приласкай, чтобы высохли слезы в тускнеющих в разлуке очах, чтобы забылись горькие бессонные ночи вдовы — не вдовы, а офицерской жены!..“ Но кто-то мешает Кахыму беседовать с женой. Кто? Почему так оглушительно гудит река Клязьма, она же еще вчера была тихоструйной в отлогих берегах… Или это вдалеке гремят вражеские пушки, изрыгая ядра и клубы дыма? Во сне все это творится или наяву? И почему Кахым не может приподнять веки, словно они чугунные? Отчего так резко ломит голову? Что с ним?
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})
И глухо послышался голос отца Сафии, тестя Кахыма, почтенного Бурангула, он же служит войсковым старшиною в соседнем полку. Кто пригласил его в Первый башкирский полк?»