— Три года, — вставил бывший чешский красноармеец.
— Как нам с ним быть, Войтех Францевич? — спросил полковник. — Давайте пригласим его на обед. Вам ведь хочется узнать, как он тут жил все эти годы, — полковник повернулся к Яну. — Доставьте нам это удовольствие, товарищ! Обед будет в ратуше, и ваши господа пригласили всю местную власть, чтобы лично приветствовать нашего командира дивизии.
— Но я не могу так, я… — в смятении пробормотал Шама. Он хлюпал носом, подбородок его дрожал, и, пожалуй, впервые в жизни он не знал, куда девать руки.
— Так и сделаем! — рассмеялся генерал и, отпустив полковника и других офицеров, усадил Шаму напротив себя и засыпал вопросами. По-чешски он говорил уже с русским акцентом, но это никому из них не мешало. Они курили, пили, и захмелевший Ян открывал Войте все, что наболело в душе.
* * *
На окраине города Бенешова у колесника Бедржиха Ганзы домик в саду, который Беда вместе с Натальей разбил на отцовском участке. Да и сам домик перешел к Беде от родителей, он только покрыл его новой черепицей да перестроил чулан, превратив его в парадную горницу. Наталья содержит ее в должном виде, спят в этой комнате только гости. А во время войны парадная комната превратилась в ночлежку для странных «родственников» Бедржиха, которые почему-то как раз в Бенешове, переполненном немцами, надеялись найти более надежное убежище, чем в других местах, например в лесных хуторах, но такова была жизнь.
В этой-то парадной комнате и сошлись за широким столом бывшие чешские красноармейцы. Они разглядывали друг друга со смешанным чувством. Изменились мы, ребята, изменились, — говорили их взгляды. Ноги, правда, нас еще носят, а скоро, пожалуй и слабеть начнут. Пятый десяток протягивает к нам высохшую руку…
Наталья Андреевна Ганзова так и сияет. Время выбелило ей волосы, но седые пряди, заплетенные в косу венком, все еще блестят. Вчера она, как в молодости, вымыла голову ромашкой… Но полное лицо и крепкая фигура Натальи до сих пор не увяли.
— Наша родоначальница, — смеется Аршин Ганза, представляя Наталью полковнику Кашкарову и майору Сидоренко.
— А это мой похититель, — не осталась она в долгу. — Весит вполовину меньше меня, а слушаться не хочет, упрямец эдакий!
Наталья накрыла богатый стол: тут была и икра, и блюда со всевозможной едой, о какой в годы оккупации никому в Чехии и не снилось. Накануне всю эту снедь привез ей молодой солдат по приказу генерал-лейтенанта Бартакова. И вот сидят они опять вместе — Войтех Бартак, Ян Шама, Бедржих Ганза, Матей Конядра и Курт Вайнерт. Между Шамой и Ганзой поместился толстый полковник Кашкаров, а между Конядрой и Вайнертом — молодой майор Сидоренко. Их привел Бартак, и их ничуть не смущает полузабытый русский язык старых красноармейцев. Зачем извиняться, в теперешней Красной Армии есть люди, говорящие по-русски еще хуже!
Наталья говорит по-украински, часто вставляя чешские слова, что никоим образом не затрудняет ее.
— Товарищи, милые мои, да можете ли вы себе представить, какой у меня нынче превеликий день? Скажете, глупая женщина Наташа, но сегодня такой праздник, такой… Ведь моя дорогая далекая родина ко мне пришла… — Ее бурная радость обернулась плачем. Наталья села на лавку, силясь перебить плач смехом, но не могла задержать слезы, пока они сами не иссякли.
Беда Ганза глядел на нее недовольно, а лицо его набрякло от волнения. Потом он махнул на жену рукой и весело вскричал:
— Товарищ Бартак, не смотри ты на нее, вообще-то она прекрасная женщина и верный друг. Сколько передумала она о максимовской Марфе! Но оставим это. Скажи-ка, Шама хвастал тебе, сколько мы тут о тебе говорили? Нет? Пень эдакий! Тогда сам рассказывай, что ты делал после того, как мы расстались?
Наталья подняла голову, слезы на ее горячих щеках быстро высохли.
Войтех пожал плечами. Вокруг глаз у него — мелкие морщинки, на висках в волосах — белые ниточки, и у губ тонко прорезались складки. Взглянув на Кашкарова и Сидоренко, он опять пожал плечами — ладно, пусть слушают еще раз…
— Слишком многого хочешь сразу, Аршин, — улыбнулся Войтех сквозь табачный дым. — Воевал я, пока нужно было, против Деникина, против пилсудчиков, против японцев у маньчжурских границ. Сам знаешь, нам, кавалеристам, всюду дело находилось. Там застигла меня весть о том, что моя мать умерла — один легионер привез ей мое письмо с фотографией, и таким образом у нее нашли мой адрес, — все тот же добрый легионер нашел… Родственников у меня нет, что мне было делать дома? Я и остался на военной службе в Красной Армии. Короче говоря, завербовался, как говорили в блаженной памяти Австро-Венгрии.
— А как твоя алексиковская Катя? — выпалил Шама.
— Жива, ребята, жива, и двое наших сыновей уже в армии.
— Счастливый человек, от всего сердца желаю вам счастья! Наши сыновья во время войны тоже не бездействовали, — с гордостью воскликнула Наталья. — Только их быстро арестовали, а вот погубить их фашисты не успели!
— А тебе бы все хвастаться, — насмешливо перебил ее муж. — О них поговорим в другой раз, а теперь разговор о наших историях. Так, товарищи?
Наталья не могла спокойно сидеть на месте. Седые прядки выбились из-под венца кос; вдруг она хлопнула себя по лбу и побежала в кладовку. Вернулась со старым, помятым чайником — память о Максиме — и тотчас поставила в нем чай.
— У вас редкостная жена, товарищ Ганза, — сказал полковник Кашкаров, а карие его глаза смеялись. — И, как видно, ее неподатливый характер вам вовсе не мешает. Не жалеете, что привезли ее в Чехословакию?
Бедржих Ганза махнул рукой, распушил редкие, вылинявшие усики:
— Баба как баба. Она бы погибла, если бы не могла меня пилить. Теперь беспрерывно толкует о наших сыновьях, словно они одни во всем мире были в концлагере. Конядра и Вайнерт тоже сидели там всю войну. Пусть лучше расскажут, как было хорошо, что они еще в России научились не бояться контры.
— Правильно! Рассказывай, Матей, — вскричал Войта Бартак.
— Да, опыт пригодился, — сказал Матей Конядра; он уже не носит бородки, а светлые глаза «волшебного стрелка» укрылись за большими очками. — Ты ведь помнишь, я уходил очень неохотно, и, если б не сын в Чехословакии, никто бы меня из Красной Армии не вытащил.
— А что Зина Волонская? Почему ты ее не привел? Помню вашу свадьбу в Алексикове…
Конядра снял очки и твердо посмотрел Бартаку в глаза:
— Ты не знаешь… Впрочем, откуда тебе было знать? Умерла моя Зина на корабле от тифа. Дети ее живут со мной. Оба уже взрослые и любят моего сына.
За столом стало тихо. Аршин что-то часто начал моргать. Помнит, помнит он Зину Волонскую, какой она была тогда на сенокосе, в Усть-Каменной… Удивительная такая… Матей рассказывал о ее смерти, но сейчас, ради бога, молчите о Зининой трагедии… Я знал ее — была она как весенняя песенка… Аршин хотел что-то сказать, но Матей продолжал, словно не было в сердце его открытой раны:
— Потом я здесь закончил учебу, теперь работаю сельским врачом, вроде прислуги за все, но дело свое люблю. Лечу поломанные ноги и так далее…
Он тихо засмеялся. Аршин воспользовался паузой:
— Люди называют его «Красный барин» и готовы душу за него отдать.
— А сын, что с сыном? — спросил Бартак. Лицо Конядры прояснилось.
— Он тоже врач, и у него трое детей от Зининой дочери, я сейчас прямо от них. А сын Зины стал инженером. Впрочем, вы его увидите — в следующий раз мы соберемся у меня.
— А как насчет концлагеря? — спросил Аршин Ганза. — Не трусь, дедушка командир! В России ты не имел такой привычки!
Конядра серьезно поглядел на Аршина.
— Да ведь таких много — твои же сыновья, например. Чему меня прежде всего научили нацисты? Тому, например, что нельзя смеяться над случайностью. Знаете, я теперь верю в случай! Благодаря такой случайности мы встретились в лагере с Куртом Вайнертом. У него была протекция — и получил он пожизненное заключение за секретарство в партии, а мне влепили двадцать лет, и по заслугам, с точки зрения нацистов. Я работал в лагерном госпитале хирургом, а Курта ко мне приставили помощником. Представляете, как мы обрадовались?
Курт блеснул белыми вставными зубами. Он уже тоже не тот молодой артиллерист, этот сутулый, худой, смуглый человек. Волнистые волосы поредели на темени, зато в глазах прежний блеск. Пока Конядра рассказывал, Курт, похрустывая тонкими пальцами, все глядел на Шаму и Ганзу, словно недоумевал, куда подевалось их взаимное поддразнивание? Когда Матей кончил, Курт усмехнулся:
— Наш доктор выдавал меня за способнейшего лаборанта… С первой минуты мы спелись любо-дорого. Он говорил со мной только по-немецки, свысока, презрительно, и нацисты думали, что мы терпеть не можем друг друга. Ведь вы знаете, что такое красноармейская конспирация в плену, в общем, играли мы здорово. Саботировать мы не могли, имея дело с заключенными, так мы поступали наоборот: делали все, что можно, чтоб ставить их на ноги.