вечную жизнь, которая раскрывается в любви к Божеству, ту радость, которую даёт единение со всеми и с миром.
Для меня теперь ясно, что ты бы почувствовал всем существом своим, какая абсолютная правда заключена в Христе. Как преображается вся жизнь, сиротливая и ненужная, когда измученная душа узнаёт своего Отца. Как оживает всё от дивных слов «Христос воскрес!». Как рушатся цепи рабства и смерти, какой восторг и счастье – знать, верить и любить Христа!
О, если бы я мог, вместо всех наших долгих разговоров и споров, хоть раз сказать: «Верую в Господа Иисуса Христа», как говорил я это в своём уединении, в своём одиночестве. Ведь тебе не нужно доказывать, что мир существует. Ты веришь в это. Он сам говорит за себя. Но та правда, которая была в душе моей в часы молитвы, ещё очевиднее, ещё менее нуждается в доказательствах. Ты не мог бы не увидать её. Ты не мог бы её не принять!
Моя вина и вина всех верующих во Христа – в их религиозном уединении, главный источник которого – эгоизм, самоутверждение.
«Где двое или трое собраны во имя Моё, там Я посреди них» (Мф. 18, 20).
Но кто собирается во имя Его? Кто приходит на общую молитву, забывает имя своё, не противополагает себя Ему, не остаётся со своим прежним я, тёмным, оторванным от единого Сущего? Никто. Ибо для этого вся жизнь должна стать иной, без рабских эгоистичных привязанностей и страстей, – только свободный, любовью Христовой проникнутый, может жить и молиться не в своё, а во имя Христово.
Нет общей молитвы, потому что нет подлинного единства, – а его нет потому, что единство не может быть при самоутверждении.
Но если мы, отгородившиеся друг от друга железными стенами, не можем собраться во имя Его, – то в часы нашего уединения у нас всё же иногда хватает силы и любви отдаться Христу, если не всей душой, то хоть малою частью её.
И Христос посещает нас, измученных уединением, не даёт задохнуться нам в нём. Он открывает нам далёкие горизонты вечности. Мы, слепые, начинаем как в тумане различать что-то, и в мёртвых душах наших пробуждается радость жизни! Неспособные к общей молитве, мы всё же способны к молитве уединённой.
Я понял это. И вместе с тем понял, что отныне моей главной задачей жизни будет победа над религиозным уединением! Я знаю всю трудность этого, знаю, с какими муками свершается работа Господня, какого подвига требует борьба с уединением.
И я иду, иду, с радостью беря на себя этот крест!
Не сразу даётся мне торжество. Я не обманываю себя. Нельзя единым актом воли выбросить, разрушить своё самоутверждение и начать жить во Христе, – но видит Бог, что все силы свои, как умею, отныне направлю на то, чтобы разорвать заколдованный круг, войти из индивидуальной религиозной жизни в жизнь общую, церковную. Я искуплю свой великий грех, мой дорогой ушедший друг, искуплю его тем, что буду всеми силами своими бороться против того, что оттолкнуло тебя от меня.
Буду, не стыдясь, заставлять себя открывать душу свою перед всеми, жить религиозной жизнью не только наедине с собой, – но всюду, публично, не ночью только, но и в собраниях, при свете электрических ламп.
Я знаю, сколько страданий, внутренних искушений ожидает меня на этом пути, – но я иду на него с радостью и от всего сердца своего – зову и буду звать на него других!
Будем бороться с уединением, будем готовить себя к новой жизни, будем служить возрождению вселенской Церкви – будем вместе жить, вместе любить и вместе молиться!
Ответ П. П. Кудрявцеву
«Если бы не был убеждён, – пишете вы в своём письме ко мне, – что перекидыванье словечками вы да мы пагубно в том святом деле, которое нам с вами близко и дорого, не взялся бы за перо».
Если бы я не верил в искренность ваших слов, я не стал бы отвечать вам.
Первый и основной упрёк, который вы делаете мне, состоит в том, что я будто бы всю вину в отношении Церкви сваливаю на духовенство, заставляю его нести тяжёлое бремя трёх «святых дел», что я в «Письме к духовенству» спрашиваю, что сделало оно с Церковью, и не задаю другой вопрос, что сделали с Церковью мы. Вы спрашиваете: «Откуда ж у вас эти мы да вы?!»
Я останавливаюсь пред вашим вопросом с полным недоумением. Разве сознание личной вины лишает человека права, даже обязанности, указывать вину тому, кто её не сознаёт?614 Разве сознание общности греха кладёт запрет на открытое, без всяких замалчиваний, обличение беззаконий?
В другом месте по другому поводу я говорил, и буду говорить, о вине перед Церковью и мирян, и даже о своей собственной вине, но это нисколько не лишает меня ни права, ни обязанности сказать то, что я сказал в отношении духовенства.
Впрочем, даже из «Письма к духовенству» видно, что я признаю вину мирян. Вспомните следующее место: «Бесчисленными устами, как затверженный урок, мы говорим: верую в Святую Соборную Апостольскую Церковь. <…> «Церковь – собрание верующих», – мы повторяем это, как надоевший урок, но переживается ли хоть одна миллионная доля того, что значит «собрание верующих»? Прямо говорю: нет, не переживается, не чувствуется, ибо, если бы одна миллионная доля переживалась, ужаснулись бы пред тем, во что превращена Церковь, и без колебаний отдали бы всю жизнь свою на то, чтобы кровавыми слезами омыть опозоренное тело Христово».
Как видите, здесь говорится о нашей вине, правда, говорится мельком, но вполне понятно, что в «Письме к духовенству» я прежде всего и должен был говорить о вине духовенства, тем более что всё же действительно полагаю некоторую разницу между мы (мирянами) и вы (духовенством).
Какого бы вы обо мне мнения ни были, поверьте мне в одном: сейчас я никогда не надел бы рясы. Не надел бы именно потому, что не считаю себя внутренне, пред Богом, готовым выступить в назорейской одежде проповедовать Его Имя, вязать и отпускать Его Властью.
Вина наша, мирян, громадна, вина пастырей велика вдвойне. Кому больше дано, с того больше и спросится615. Пастырю дана особая сила, особая власть, он должен ответ дать за неё не только пред Богом, но и пред людьми.
Но мне кажется, вас больше всего задела не принципиальная сторона. Вы признаёте, что я верно указал на язвы нашей церковной жизни и правильно понял очередные её задачи. Дело