Полковник Питер Лермонт просил племянника, не теряя времени, сообщить ему в Варшаву или Данциг, где и когда он собирается перейти границу Речи Посполитой, дабы он мог всемерно содействовать быстрейшему возвращению нового сэра Лермонта, лэрда Дэрси и Балкоми, на родину, где он, Питер, вступит во все свои права. Если Джорджу Лермонту необходимо откупиться со службы, то полковник по первому слову готов одолжить племяннику любую сумму…
Далее Питер Лермонт сообщал, что сам он по указу Сигизмунда III несколько лет назад получил наследство убитого в бою помощника и соратника капитана Вильяма Китса (William Kieth), а путь домой ему по-прежнему заказан. Единственный сын его, Джордж, более поляк, чем шотландец, ибо родился и всю жизнь прожил в Польше, и жена его, Катерина, и внуки его — все поляки. Да и сам он ополячился, хотя, конечно, и тоскует по родным местам. В Польше как-никак он прожил почти вдвое большую жизнь, чем в Шотландии. Возможно, все-таки он и вернулся бы, если бы не старые дела… А что может мешать Джорджу Лермонту? Семья, если она есть? Так пусть забирает ее с собой…
И еще полковник Лермонт туманно намекал на большие события, назревавшие на родине, добавляя, что скоро там понадобится правому делу каждый честный человек.
В заключение полковник писал: отправляю, мол, это письмо с сыном Джорджем под Смоленск и надеюсь, что он сумеет как-нибудь передать его тебе. Началась война, писал он, и поляки будут убивать русских, русские — поляков, но шотландцы не могут убивать друг друга. Выход один — возвращаться на родину…
В письме Питера Лермонта была еще такая приписка:
«Хватит нам, шотландцам, проливать кровь на чужбине за чужие интересы. В Шотландии вот уже более трех десятков лет невиданного прежде мира мужчины перестали быть воинами, особенно в низинной ее части, а храбрые горцы наши понятия не имеют о современной войне. Родине нужны воины с опытом европейским, которые одни могут подготовить к будущим битвам наших крестьян и бюргеров…»
На какие большие события, назревавшие на родине, на какие будущие битвы намекал Питер Лермонт?
Полковник Питер Лермонт не ошибался, когда утверждал, что Великобритания преемника Иакова Карла I находится на пороге великих событий и шотландцы сыграют в них огромную роль. Уже через пять лет в Эдинбурге вспыхнет гневное восстание не только джентри, но и горожан, восставшие создадут Ковенант,[118] и этот дерзкий и мятежный вызов королевской власти, существовавшей с незапамятных времен на Британских островах, явится тем фитилем, который взорвет пороховой погреб под троном монархии, под феодальным дворянством и господствующей церкви во главе с королем. Карл I скоро окажется вынужденным из-за поражения в войне с Шотландией созвать парламент, который положит конец его самодержавному правлению с 1629 года. Против короля поднимутся купцы, мелкие торговцы, ремесленники во главе с суконщиками, помены, городские низы. Разразится война кавалеров с круглоголовыми Оливера Кромвеля. А когда Кромвель разгромит в пух и прах королевскую армию и Карл бежит в Шотландию, шотландцы выдадут его парламенту. В 1649 году покатится с плахи голова короля, страна станет республикой…
Вот в какую Шотландию, к каким великим и бурным событиям звал Питер Лермонт своего племянника. И кто знает, как повернулась бы жизнь Джорджа Лермонта, если бы получил он тогда это письмо из Польши от полковника Питера Лермонта, состоявшего на службе у короля Речи Посполитой Владислава Сигизмунда.[119]
Глухо стучали обернутые сукном конские копыта по мягким хвойным коврам смоленских сосновых боров. Вслед за ротмистром Лермонтом отряд свернул на проселок, доехали до развилки. Налево пойдешь, направо пойдешь… И вдруг — внезапное, как вырвавшийся из-за тучи луч солнца, озарение: налево пойдешь — домой придешь! Там, через Беловежскую пущу, через пущу Мыщинецкую в стране Мазуров, нетрудно добраться, наизусть помня грубые ландкарты в полку, до какого-нибудь ганзейского порта, до Либавы, скажем, в герцогстве Курляндском, купить себе место на корабле в Англию или Шотландию. Можно взять с собой парочку надежных рейтаров, а остальных отпустить к Шеину или на все четыре стороны.
Впервые с такой силой и ясностью осознал он свой пагубный просчет: ему не следовало уподоблять себя лежачему камню, обраставшему мохом в арбатском притоке, не должен был он становиться и щепкой, которую несла бурная река вседневности. «Довлеет дневи злоба его…» Надо было не ждать какого-то перста Божия, поворота событий. Надо было самому действовать, поворачивать, плыть против течения. А он поддался всесокрушающему напору московской жизни, неумолимому гнету дней, инерции годов. Вместо того чтобы самому решительно ковать, ковать, ковать свою судьбу с верой в себя и в свою волю. Он ждал, надеялся, уповал, а нужно было рубить, резать, отсекать!
И совсем не случайно, что это наитие снизошло на него не в главном русле армии, где бешеная сутолока, забот полон рот, а на пустынной лесной развилке, где можно было опомниться, на досуге подумать, самому избрать свой путь. Мчаться, мчаться на запад, взрывая, взметая копытами эту чужую землю!..
И так это просто и осуществимо! Если думать только о тех, что ждут тебя на том берегу, а не о тех, кто остался в Москве.
И словно въявь увидел он перед собой знакомое волевое лицо: брови вразлет, презрение в голубых славянских глазах, в изгибе решительного большого рта. Что скажет о нем Шеин, когда узнает о его бегстве? Проклянет как дезертира, пожалеет, что сохранил ему жизнь в Белой? Черт с ними, другими — с его величеством, со святейшим патриархом, даже с фон дер Роппом! Но Шеин, Шеин… И все ребята в полку, в шквадроне — и немногие романтики, и джентльмены удачи, коих большинство, и даже самые отпетые головорезы. Он мог противостоять им всем, когда боролся за правду в полку, но может ли он вынести презрение, пусть заочное, всего полка?..
И вспомнился ему «соловьиный бунт» в арбатской лавке, торговавшей курскими соловьями, калужскими канарейками, малиновками и другими певчими птицами. Он пришел туда весной с младшим сыном, чтобы купить по его просьбе соловья. Хозяин, белый как лунь старичок, сидел в пустой лавке и горько плакал. Оказывается, ночью в саду за лавкой запел вдруг на десяток разных колен залетный соловей, и тогда в одной из клеток, висевшей под потолком у настежь открытого окна, сорвался с жердочки молодой соловей и стал метаться и биться о железные прутья клетки. Его примеру последовали и другие пернатые пленники. Слишком поздно закрыл хозяин окно в сад. Хозяину, еще мальчишкой ставшему птичным охотником, не впервой было видеть соловьиный бунт. Почти всегда кончался он грустно, а тут насмерть разбились четыре соловья.
Как хорошо он понимал сейчас тех соловьев! Но он ощущал и властное веление долга. Он давно уже не принадлежал самому себе. Он уже не мог порвать тот якорь, что бросил двадцать лет назад в Москву-реку.
— Направо! — скомандовал ротмистр, делая знак рукой. И жест этот означал запоздалое признание: признание того непреложного факта, что в Московском рейтарском полку служил уже не «бельский немчина» Джордж Лермонт, а русский офицер и дворянин.
Конечно, не вмиг, не в одночасье стал Джордж Лермонт Егорушкой по имени, свет Андреичем по отчеству, Лермонтовым по прозванию. Ушло у него на эту метаморфозу не менее двадцати лет…
Нет, он, Егор Андрей Лермонтов, не может бежать, не навлекая на себя бесчестье. Бегство запятнает не только его дворянскую, но и его военную честь. А военная его честь теперь неразрывно связана с армией — русской армией. Самое поразительное то, что он не только не может, но и не хочет бежать. Он обрел вторую родину. Та родина, вечно любимая Шотландия, принадлежала семнадцатилетнему отроку. Эта, Московская Русь, срослась с сердцем тридцатисемилетнего мужа. К надписи на его мече, к Чести и Верности, следует прибавить еще Долг.
В последний раз оглянулся он на запад, на багровое солнце, садившееся в иссиня-черные тучи, похожие на паруса, на те самые черные паруса, что возвещали Тристану конец любви и смерти.
Isot my drue, Isot m’amieEn vus ma mort, en vus ma vie.
Лермонтовской поэме — роману о Тристане и Изольде было почти шесть веков, но ведь мотив черных парусов тянулся в глубь незапамятных веков, к древнейшей легенде о Тессе. Говорят, у каждого времени свои песни, а живут все-таки из поколения в поколение, из народа в народ, из тысячелетия в тысячелетие и бессмертные песни, переживающие свое время.
На обратном пути из вражеского тыла в последней засаде под Красным взял Лермонт ценного языка — литвина, ротмистра войска Радзивилла. Лермонт допрашивал его с толмачом у костра.
— Кто командует обороной Смоленска?
— Князь Соколинский и пан Воеводский, его товарищ.