«Уразумел, знатно, бедник, что паче быть живым псом, неже мертвым львом», — подумал мстительно Левкий и еще истомней засучил руками.
Высокие, узкие створки дверей, густо покрытые золоченым узорочьем, медленно, будто сами по себе, растворились. Рынды повернулись лицом к лицу, вскинули над головами топорики…
За дверями, в глубине Святых сеней, толпилось десятка два безобразных людишек. Они явно напугались глубокого, пышущего теплом и светом нутра палаты и никак не могли заставить себя переступить ее порог. Наконец один из них решился, вошел в палату. Остальные осторожно, как не раз битые собаки, двинулись вслед за ним.
Захарьин строго-настрого наказал им, чтоб не смели становиться на колени перед царем, да впустую был его наказ… Лишь вошли в палату и, как подкошенные, — лицами в пол! Все дело царю испортили! С каким торжеством и злорадством изготовился он провозгласить на всю палату: «Встать, Русь идет!» — а тут — на тебе: Русь, которую он собрался представить в образе этих несчастных, убогих, но, думал он, гордых людей, вдруг пала по-рабски ниц! И перед кем пала!.. Пусть бы перед ним — не смутило бы это его… Так нет же, нет, не перед ним — перед всеми, а верней всего — перед роскошью пала ниц эта жалкая толпа оборванцев. А ведь он хотел противопоставить их и этой роскоши, и всему этому сытому, ухоженному, ухоленному сборищу, чтоб потерзать, поунижать, поглумиться над ним…
— Пусть подымутся, — сказал снисходительно Иван, скрывая досаду. — Впредь же пусть ведают: им не перед кем тут преклонять колена! Я — государь и слуга их единочасно. Ибо служу я не столу своему, а земле своей и народу своему. И венец мой — лишь тяжкий жребий, выпавший на мою долю! Лишь тяжкий жребий, скорбно, со слезой повторил Иван, — и более ничто…
Кто-то из нищих вдруг всхлипнул — с тревожной, отчаянной жалобностью и скорее от страха, чем от Ивановых слов.
— Пусть подойдут, — тихо сказал Иван.
Захарьин сурово поманил нищих к царскому столу.
— Чаши им!.. Вина! — повелел Иван. — Пусть Русь пьет сама свое здравие!
Стольники раздали нищим чаши, ковши, взятые с поставцов (даже за боярским столом не было столь дорогих чаш и ковшей!), виночерпии поднесли им вина.
— Пейте… братия! — ласково и властно сказал Иван. — Пейте свое здравие!.. И будет то здравием Руси нашей матушки! Нет тут иных, достойных испить чашу за Русь! Я, государь ее, також недостоин! Ибо через слабость мою, неразумие и доверчивость Русь была в держании недостойных. И сколько бед познала она от их держания… Чем искуплю я, презренный, страдания ее?!
Иван сурово и зло вздохнул, потупился… В палате вновь стало тихо — недолго порадовались царской затее. Вон как обернул он ее!
Нищие покорно припали к ковшам и чашам, усердно и осторожно, боясь и жалея пролить хоть каплю, опорожнили их.
— Радуюсь вам, братия, — печально и как-то отрешенно улыбнулся Иван. — Радуюсь и завидую… Убогости вашей завидую! Сказано убо: довольствующийся малым пребывает в покое. Но… у каждого своя судьба. — Улыбка сошла с его лица, осталась одна отрешенность. — У каждого свой крест.
— То святая правда, государь, — вдруг выговорил один из нищих. Выпитое вино уже разлилось багровыми потеками по его лицу, и первый напор хмеля, видать, поубавил в нем робости. — Доля что божья воля! Никуды от нее не подеться — ни тебе, царю, ни последнему псарю. Что судьбой сужено — то богом дадено. Всякая судьба есть божье вознаграждение, ибо солнце сияет на благие и злые.
— Мудро речешь, старец…
— Так в народе речется, государь. Мы своими дорогами ходим, ради Христа милостыним… Кто хлеба краюху подаст, а кто доброе слово, бо не хлебом единым жив человек, но добрым словом такожде.
Иван быстро, в злорадном нетерпении потянул со стола свою чашу, прихлебнул из нее — раз, другой, третий, и так же быстро, хищно слизал с губ алую влагу.
— А что еще речется в народе?
— Всякое, государь… И мудрое и глупое, и доброе и лихое.
— А про меня что рекут?
Иван снова облизал губы, будто мучимый жаждой. Жестокие глаза его завораживающе улащивали мужика.
— Про тебя… токмо доброе рекут, государь.
— А лыгаешь, старец! — Иван бухнул чашей об стол, расплескал вино. — Лыгаешь, поганый! И клятвы с тебя не возьму… Сам ведаю, что рекут про меня в народе! — Иван почти сполз с трона, навалился грудью на стол — натужившийся, нетерпеливый, злой и радостный… Но вдруг, словно напугавшись пустоты за спиной, резко откинулся к спинке трона, вжался в нее, упершись руками в подлокотники. — Рекут, что я царство попам да льстецам отдал! По их мысли ходить стал! Из их рук царствую! Рекут, что бояре власть возымели, каковой и от прадедов наших не упомнить, и несут царство наше рознь! Рекут, что при отцах наших и дедах крепок был стол московский и грозен!.. А ныне царство оскуднело! — Иван сорвал руки с подлокотников, крепко заплел их на груди. — Верно, старец? Так рекут в народе?..
— Так, государь, — тихо и неожиданно твердо промолвил нищий. Седая голова его вжалась от ужаса в плечи, но не склонилась в повинном поклоне.
…Вот так же, лет десять-двенадцать назад, говорил Иван с Лобного места с выборными людьми, съехавшимися по его указу в Москву со всех городов Руси. Говорил о бедах и разорениях, ставшихся в его малолетство, говорил о бессудстве, неправедности и лихоимстве, которые терпел народ от бояр во время его малолетства, скорбел и отчаивался, что не может поправить случившегося, и сулился не допускать отныне новых неправд и разорений, сулился отныне самому стать судьей и обороной для бедных и немощных…
— …Помнит народ твое слово, государь, что рек ты под крестами на Лобном месте, — напрягая до твердости срывающийся голос, сказал нищий. — Рек ты, государь: «О неправедные лихоимцы и хищники и судьи неправедные! Какой теперь дадите нам ответ, что многие слезы воздвигли на себя? Я же чист от крови сей, а вы ожидайте воздаяния!»
Он и оправдывался перед Иваном, оправдывался за всю Русь, в недобрых мыслях которой сознался ему, и упрекал его — тоже от имени всей Руси, которая не дождалась от него суленого…
— …Рек ты, государь: «Буду неправды разорять и похищенное возвращать!..»
— Молчи, старец, молчи!.. Я не открещиваю душу свою… я пред вами, как пред всей Русью, исповемся… А вы ступайте на ее стогны и распутия 192 и поведайте всем мою исповедь — пусть осудят и пусть простят. Ибо как царь невиновен я в новых неправдах и похищениях, которые я и сердцем своим, и волей своей, и властью тщился разорить и попрать, но как человек я повинен, ибо слеп я как человек, и слаб, и доверчив… Видя измены от вельмож своих, взял я себе человека из нищих и самых незнатных… От гноища взял и сравнял его с вельможами, ожидая от него прямой службы. Слышал я о его добрых делах и взыскал его для помощи души моей, чтоб печаль мою утолил и на людей, врученных мне богом, призрел. Поручил я ему принимать челобитные от скудных и обиженных и разбирать их внимательно. Сказал я ему: «Не страшись сильных, похитивших почести и губящих своим насилием скудных и немощных. Не смотри и на ложные слезы сирого, клевещущего на богатых, ложными слезами хотящего быть правым… Но все рассматривай внимательно и приноси к нам истину, боясь суда божьего!» После же… для духовного совета и спасения души взял я себе благовещенского попа, мня, что он, предстоя у престола владычного, побережет души своей. Начал он пригоже, и я ему для духовного совета повиновался… Но потом он восхитился властию и почал совокупляться в дружбу 193, подобно мирским. Совокупился он и с тем человеком… Имя его да будет проклято! С тем, что взял я из гноища и поднял на высоту великую… И учали они вдвоем советоваться тайно от нас, считая, должно быть, нас слабоумными. Общников своих ввели к нам в синклитию 194 и учали злой совет свой утверждать. Нам же ни о каких делах не докладывали, будто бы нас и не было вовсе. Держать нас також изнамерились, как держали во младенчестве, ни в чем воли не давая!.. И как спать, и в какие одежды облачаться — все определили для нас! Но в летах совершенных не восхотел я быть младенцем… Противно то разуму, и воле божьей противно, коей мы на царство помазаны! Ибо царство нам не в кормление дано, но на труд, как ремесленнику иль ратаю, дабы мы подвигнулись трудом своим во славу веры нашей правой и отечества нашего.
Иван выговорился и как-то обмяк, огруз, словно все, о чем он говорил, он снизал с какого-то невидимого, продернутого сквозь него стержня и, не имея сил остановиться, снизав все до конца, ослабил этот стержень.
— Вот, старцы, моя исповедь, мое слово и моя клятва, — устало и даже как будто равнодушно прибавил Иван. — Ступайте и разнесите их по Руси… Пусть ведает Русь правду мою и грех мой… Пусть осудит — и пусть простит! Ибо как человек преступил я пред ней, но как царь я чист. И пусть ведает она, что отныне, собрав все силы, до последнего издыхания буду крепко и грозно держать я царство в своей руке! Да поможет мне в том господь бог! — Иван вскинул голову, на мгновение замер. Яркое пламя свечей, стекающее с паникадил, словно подожгло его глаза. — Ступайте, — сказал он тихо, но в его голосе уже не было усталости, не было равнодушия, куда делись и его расслабленность, огрузлость… Выспренный, властный, напрягшийся, словно сдерживающий в себе еще что-то — более грозное и могучее, он сурово оглядел нищих, как воевода ратников перед боем, и словно вдохнул в них свою суровость, а вместе с суровостью и то грозное и могучее, что рвалось из него.