Иван позвал их подойти поближе, и опять братья двинулись друг за дружкой.
— Вижу, в истинном законе взрастил вас отец ваш, — сказал Иван с удовольствием, когда братья приблизились к его столу и поклонились ему. — Назовите свои имена и скажите мне все, что желаете сказать.
— Меня кличут Андреем, государь, брата моего погодка — Димитрием, а меньшого нашего кличут Петром, — за себя и за братьев ответил Андрей. — В совершенных летах мы и в здравом уме. Батюшка наш, помирая, наставил нас по сердцу своему и разумению и не хоромы отказал нам, не серебро, не злато, а путь к тебе, государь. Ни в чем более не виделось ему наше благополучие, опричь службы тебе, государь. Смилуйся, пожалуй нас, возьми под свою руку, службу укажи и место достойное.
— По воле своего сердца просите вы службы иль токмо по воле отца своего?
— По воле отца нашего, государь, и по воле сердца своего, — вновь ответил за всех Андрей.
Иван пристально всмотрелся в лица братьев… На меньшом, на Петре, глаза его задержались подольше, и суровей стала их пронзительная острота — будто что-то неожиданное высмотрел он в Петре, такое, чего не было в его братьях.
Петр обник под взглядом Ивана, понурился…
— Едины ли вы душой?
— Едины, государь, — твердо ответил Андрей.
— То гораздо, — усмехнулся Иван. Улыбка его была лукавой, выжидательной.
— Нет… — вдруг еле слышно сказал Петр, глянул на братьев повинно — и потверже, но по-прежнему тихо прибавил: — Не едины!
— Молчать тебе годно, братец, коли чтишь завет отца, — сурово и спокойно пресек его Андрей.
— Нет, пусть говорит, — властно вмешался Иван. — Нешто отец ваш заповедал вам таить предо мной свои души?!.
— Рещи, отрок, — сказал ободряюще Варлаам. — Правда в твоих устах — покуда единое твое достоинство… Так яви его с честью пред государем своим.
— Батюшка наш заповедал нам на смертном одре… садиться на коней и ехать к тебе, государь… Службы у тебя просить… и самим свою удачу поискать, — искренне и тревожно заговорил Петр. Дмитрий и Андрей осуждающе отвернулись от него, давая понять и ему и царю, что заранее отмежевываются от всего, что скажет он.
Осуждение старших братьев было страшней гнева царя, но и оно не остановило Петра.
— Братьям моим, государь, воля батюшкина по сердцу пришлась… ибо сердца их честолюбивы и горды и служба им будет впрок. Мое сердце покойно, государь… Его не прельщают чины и почести. Я повинился воле батюшкиной, но сердце мое, государь, противно воле той… Сердце мое уж давно избрало иной путь, и кличет оно меня, государь, на тот путь неотступно.
— Сердце человека обдумывает свой путь, но господь управляет шествием его! — сказал ласково Левкий, но слова его были как заклятье на все, что высказал и чего не высказал Петр.
Петр перевел свой взгляд на Левкия — острые глаза архимандрита, как жала, впились в него…
— Истинно, святой отец, — сказал он твердым голосом. — Учителя мои також наставляли меня святым писанием! И многажды-много сказано было мне: избери сердцем и умом путь свой и тори его в меру сил своих, и блюди, чтоб чист был твой путь.
— Все пути человека чисты в его глазах, но господь взвешивает души, — с прежней коварной ласковостью сказал Левкий и посмотрел на Ивана, как будто искал у него поддержки и согласия с собой.
Иван недовольно насупился: не любил он таких взглядов Левкия… Было в них что-то унижающее его, какая-то тонкая попечительность Левкиева ума, которая очень часто была совсем некстати и очень злила Ивана.
— Молчи, поп!.. — сказал раздраженно Иван. — Не лезь в мои разговоры.
Левкий покорно, но скорей лукаво склонил голову. Он словно играл с Иваном в какую-то одним им ведомую игру.
— Каков же тот путь, что избрало твое сердце? — обратился к Петру Иван. Руки его властно легли на подлокотники трона, голос приглушился, будто в груди сперло дыхание. Завистливая, жгучая ревность забушевала в нем — ревность к этому своенравному юнцу, дерзнувшему отстаивать свою волю, точно так же, как когда-то в его годы дерзнул на это и он сам. Но у него был трон, он был великим князем, великим от рождения, кровью отцов своих вознесенный надо всеми, у него была власть, пусть не такая крепкая, как хотелось, но все-таки власть, — он мог повелевать и повелевал, и ему повиновались, и это воодушевляло его. А что было у этого юнца, кроме его дерзкой, своенравной души? Кем был он? Что он мог? Что могла его душа, его воля? Что воодушевляло его, и могло ли что-либо воодушевлять? Какие силы руководили им и заставляли поступать так, как, казалось Ивану, мог поступать только он один. Никогда он не допускал мысли, что среди всех людей, которых он знал и видел вокруг себя, есть хоть один человек, способный совершить нечто подобное тому, что совершил он сам.
И вот перед ним стоял юнец, в котором он узнавал себя, узнавал свое тайное и святое, двигавшее им и возносившее его на ту высоту, с которой он презрительно поглядывал на копошащееся у его ног людское стадо. Он выбирал из этого стада наиболее прилежных и угодливых, он не отказывал им в разуме и даже ценил его, не более, правда, чем угодливость и песью преданность, он пользовался их разумом, как пользовался кафтаном и сапогами, он любил их за эту преданность и готов был жаловать и возвышать, готов был оказывать им самые высокие почести, признавая за ними немало таких достоинств, в которых отказывал даже себе, но никогда не допускал мысли, что в душе у кого-то из них может жить такая же страсть, и сила, и целеустремленность, такая же непреклонность и вера в себя, какие жили в нем.
Первым поколебал его еретик Фома. В пыточном подвале полоцкой градницы, где судьба в образе Левкия свела его с Фомой, он впервые увидел, как велика может быть сила духа и у тех, которым он отказывал во всякой истинности, у тех — простых смертных, не осененных высокой и святой волей, не избранных ею, не ведомых великим провидением, а уповающих лишь на свою душу и в ней черпающих свою духовную силу, свою веру и истовость.
Но Фома был враг, вероотступник, еретик, и самым сильным чувством, которое он вызвал в Иване, была ненависть. Ненависть заглушила в нем все остальное, она успокоила его, оправдала и подняла над Фомой. Теперь же Иван был обезоружен: не враг стоял перед ним, и не от чего было возникнуть в его душе злобе и ненависти, которые стали бы такими же справедливыми судьями для этого юнца, какими были они для Фомы. Не за что было Ивану ненавидеть этого юнца, и тем сильней зашлась его душа от ревности…
— Мы благословим тебя!.. — сказал напыщенно Иван, и стало ясно, что он кривит душой. — Благословим, ежели ты нуждаешься в нашем благословении и ежели… к добру побуждает тебя сердце твое!
— Господи!.. Ежли бы я удостоился твоего благословения, государь… — прошептал Петр, невольно выдавая свое сомнение в этом. На Ивана он не решился взглянуть и не видел, как изменилось царево лицо — оно словно обернулось своей другой, дотоль невидимой стороной, страшно обнажив его двуликость.
Петр посмотрел на братьев… Их гневная отчужденность словно придала ему силы — он решительно заговорил:
— Все мне любопытно, государь… И пошто вода на огне кипит и жжется, будто огонь, а пламенем не пылает?!. А плеснешь ее, сколько угодно разогретую, на огонь, и все едино загасит она его. А вот еще, государь, слышал я — в иноземных странах люди водятся презело хитрые и камень чудный сотворяют… Счастье людям приносит тот камень! А вот еще, — заторопился Петр, — люди те медь в золото обращают дымом таинственным и чистотел-травою. Слышал я про то от купцов иноземных… То мне страсть как любопытно, государь! Нешто и вправду золото можно чистотел-травою и дымом сотворять?
— Нешто не ведаешь, отрок, — сказал строго Варлаам, — что дым есть облачение сатаны?! И золото, что из дыма, — бесовское!
— Ведаю, святой отец, — доверчиво сказал Петр, — однако же любопытно!
— Не гораздо твое умышление! — тыкнул в него пальцем Варлаам — так, словно направлял на него какие-то тайные, злые силы.
— Богатым хочешь стать? — спросил Иван.
— Хочу, государь!.. Токмо не златом, а разумом! Науки разные хочу постичь, книги ученые перечесть! Отец дьякон от Николы Гостунского, друкарь 197 твой, государь, сказывал, что в иноземных странах печатных книг больше, чем рукописных, и в книгах тех, сказывал, премудрости многие заключены… не токмо святого божественного разума, но також и разума человеческого.
— А что еще сказывал тебе отец дьякон? — с утаенной подозрительностью спросил Варлаам.
Густые, проседные брови епископа чутко натопорщились… Петр, почуявший недоброе, умолк.
— Может, то, что книги печатные суть разума человеческого изобретение, а не божественного? — с удовольствием подсказал Левкий.