Петр медленно поднял глаза на Ивана — вопросительные, смятенные и доверчивые глаза. Из самой души смотрели они и не просили защиты, а только снисхождения.
— Отвечай святым отцам, — спокойно и безжалостно повелел Иван.
— Не слышал я такого от отца дьякона. — Глаза Петра враз стали жесткими, прямыми, дерзкими и уже не выдавали его души — теперь они стояли на страже ее. — Но сказывал он, что на славянской земле уж как полвека тому книги печатные делал какой-то сакун 198 из Полоцка, Скорин по прозванию… И сказывал, что роду он был вовсе не знатного — купеческого иль вовсе мужицкого, но тому вопреки наук множество разных постиг, обучаясь во многих городах, в школах великих, коим название римское есть особое.
— Скажи то название…
— Не упомнил я его, государь… Больно трудное языку нашему слово.
— Университас, государь, названье тем школам, присказал угодливо Левкий.
— Университас!.. — повторил Иван и издевательски хохотнул. — Како ж ты в науки намерился… а единого ученого слова упомнить не смог? Срамиться ты токмо станешь, отрок… Род свой честный осрамишь, да и нас, московитов, перед иноплеменными дурной славой покроешь. Скажут: «Бестолочь московиты, и царь у них бестолков: пускает по свету несуразных людей своих!»
— Пошто же непременно сраму мне нанести, государь? Ежли какой-то сакун, мужик без роду и племени, смог постичь науки многие и презело искусно употребить их на добрые дела, то неужто я, сын княжеский, не подвигнусь более него? Неужто единое запамятованное слово так усомнило тебя во мне, государь?
Иван не ответил, он будто и не услышал Петра, хотя весь был как-то отчужденно насторожен и чуток, глаза его прямо, в упор, смотрели на Петра, быть может, не так лишь остро и ревниво, как минуту назад: щадящая мягкость и невольное, должно быть, и им самим не ощущаемое сочувствие появились в его взгляде.
— Благословение твое, государь, придаст мне сил и упорства… И ежели бог подаст мне помощь в трудах моих, не статься никакому сраму, государь, а токмо пользе статься.
Иван молчал.
— Не подаст тебе бог помощь, отрок, — сказал Левкий, подстегнутый царским молчанием, — ибо не ведаешь ты, кому уподобляешься и в каки сети пагубные увлекаешь душу свою. Скорин был еретик, и дьявол споспешествовал ему!
— Отпусти меня, государь, в иноземные страны, — с мольбой, но твердо проговорил Петр, не удостоив Левкия даже взглядом. Молчание царя тревожило его, но и вселяло надежду. Понимая неубедительность своих слов и отчаиваясь из-за этого, он все-таки продолжал говорить: — Отпусти меня, государь… С благословением отпусти, дабы была в моем сердце и твоя добрая воля. И все, в чем бог пошлет мне преуспеть… в науках ли, в ремеслах изящных иль в иных делах гораздых, — все к твоим ногам положу, государь! Стану служить тебе и отечеству нашему прилежной и полезной службой.
— Коль нужен ты будешь отечеству?!. — тяжело и раздумчиво проговорил Иван. — И полезен… в науках изощренный, но дух его позабывший!
Ревность унялась в нем, побежденная разумом, но внутренний голос говорил ему что-то более убедительное, чем Петр, и более мудрое, чем подсказывал ему его собственный разум.
— Что пользы человеку от всех трудов его… которыми трудится он под солнцем? — вдруг сказал совсем неожиданное Иван, сказал — как повторил за кем-то. Смятение и злоба были в его голосе — злоба на самого себя за какое-то тайное насилие, свершенное над собой, над своей душой, над своей жизнью, от чего, должно быть, он хотел предостеречь Петра. — Ибо что будет иметь человек от всего труда своего… и заботы сердца своего? — с тяжелой, кощунственной улыбкой спросил Иван словами священного писания — то ли у Петра спросил, то ли у всех окружающих.
Левкий и Варлаам переглянулись: Левкий понимающе, а Варлаам недоуменно. Не понимал он неожиданной перемены в Иване, не чуял в его словах той злой боли, которую чуял Левкий.
— Что?.. — вновь спросил Иван — теперь уже у самого себя, и, как будто услышав в самом себе какой-то внутренний и недобрый ответ, вновь тяжело усмехнулся: — Понеже все дни его — скорби, и его труды — беспокойство.
— Так глаголется, отрок, в святом писании, — присказал назидательно Левкий, скрадывая ласковым прищуром острую въедливость своих глаз.
— Ибо мудрого не будут помнить вечно, как и глупого! — возвысил голос Иван, продолжая по памяти строки святого писания. — В грядущие дни все будет забыто!.. И увы! — мудрый умирает наравне с глупым. Посему паче горсть с покоем, нежели пригоршни с трудом и томлением духа.
— Истинно, государь, — качнул подобострастно головой Варлаам. — Истинно!
— Сам ли ты, государь, выбрал горсть с покоем?! — сказал тихо Петр, глядя Ивану прямо в глаза. — Подвиг твой — кому не прилог? Да и писано, государь: «Плод добрых трудов славен, и корень мудрости неподвижен». А також: «Превосходства знания в том, что мудрость дает жизнь владеющему ею».
— Дерзок ты, княжич, и умен, — помрачнел Иван и крепко закрутил на груди руки. — Не по летам!.. И напрасно ищешь ты в святых заповедях согласие со своею душой… Нет заповедей, могущих оправдать ее! Есть иная заповедь, истинная, непреложная: зри, свет, который в тебе, не есть ли тьма? Вложи сию заповедь себе в душу!
— Преимущество мудрости перед глупостью, как света перед тьмою, и у мудрого глаза его — в голове его, а глупый ходит во тьме. Сие також истинная и непреложная заповедь, государь!
— Сердце мудрых — в доме плача, княжич, а сердце глупых — в доме веселья, — с прежней, щадящей назидательностью, но уже сурово и неприязненно бросил Иван. — Я позвал вас на пир, на веселье, дабы почтить и потешить вас, да вовлек ты меня, княжич, в нудную беседу… Проповеднику уподобился я… скучному, хоть и терпеливому. Поглянь, все уж истомились от нашей беседы. И я истомился тоже.
— Стало быть, государь, не благословишь ты меня… и не отпустишь в иноземные школы?
— Не пущу! — тяжело и безжалостно сказал Иван. — Не пущу, княжич! — Голос его напрягся, стал голоден и властен, ничего доброго уже не сулил он. — Ученость твоя, умудренность — чем-то она обернется? Во всякой мудрости много печали. Нешто мало скорбей на земле нашей, у племени нашего? И от морока 199 нашего скорби наши, но и от мудрости також… Мудр наш народ, крепок его разум, дерзок, кощунствен… Ты тому прилог не гораздый ли? Без наук, без иноземных школ — вон како разум твой ополчил тебя супротив самого святого — супротив заветов отних! Корыстен зов разума твоего! — выкрикнул с негодованием Иван и, как будто сорвав голос от этого выкрика, перешел на шепот: — Кличет он тебя ради преходящего, суетного, скорбного… Куда повлечет твою душу твой изощрившийся разум? Что закоренится в ней? Добро или зло? Не уподобишься ли ты иным вельми ученый мужам, иноземные школы прошедшим и нашим пожалованием и добротой призретым, но супротив нас же, государей, и навострившим свой кощунственный и дерзкий разум?! — Иван с надрывом привздохнул, натопорщил плечи, сильней сжимая себя сплетенными на груди руками. Как будто зябко ему стало или страшно. — Мужи те презело просвещенны были… Мудры… Мы их служить призывали, польз и добродетелей от них ждали, уповая на их великую просвещенность… А они, душу с разумом в разладе держа, в негодном и дерзком измышлялись… Писания обличительные составляли… Слово, пространно излагающе нестроения и бесчиния царей и властей последнего жития! — шутовски, распевно протянул Иван, но глаза его пышили огнем ненависти, и злобен был его шутовской распев. — Так зовутся те писания, рожденные необузданным разумом просвещенных. И не было бы великой беды от тех писаний, да попадают они на глаза темным и глупым людям… Мудрый мудрому не указ, не светоч, ибо всякий мудрец себе на уме, а глупый уловляется сетями мудрых. Мудрования мудрых сдаются глупому светом растмевающим, молнией небесной, гласом истины!.. И возмневает глупый себя прозревшим, и починают кипеть в нем страсти, и приключается беда… Ибо неуемен глупый в своем устремлении: нечем ему унять себя — нет в нем разума. И приходит беда… Великая беда! С кровью, с муками, с изуверством! Сын подъемлет руку на отца… брат на брата… христианин на христианина. Умножающий познания умножает скорбь.
— Истинно, государь, — качнул подобострастно головой Варлаам.
— Досель, однако, — возвысил голос Иван, — все больше иноземцы, пришельцы от чужих языков, смущали русскую душу своими мудрованиями и ересью. Явился в бытность деда нашего из Киева в Новыград ученый иудей Схария и пустил по русской земле злую поветрь — ересь жидовствующую… И многие в ту ересь поползнулись. Чему учили смрадные?!. Троицу святую единоначальную отвергать, Исуса Христа, бога нашего, богом не почитать!! А после явился на нашу землю гречин Максим, инок святогорский, отцом нашим призванный на доброе дело — книги святые греческие нашим языком переписать. И на что вознамерился пришлец тот афонский, навостряемый умом своим, науками извращенный?!. Книги служебные исправлять по своему разумению и почину, да и того пуще — евангелие святое толковать по своему же уразумению. Слово, пространне излагающе нестроения и бесчиния царей, — его же, Максимовой, рукой писано… «Несть боле мудрых царей и ревнителей отца небесного! Все живут для себя лише и лише о расширении своих держав помышляют! Друг на друга враждебно ополчаются, друг друга проторят 200 и льют кровь верных народов, а о церкви Христа-Спасителя, терзаемой и оскорбляемой от неверных, нимало не пекутся! Как не уподобить окаянный наш век пустынной дороге?!» Вон како кипела негодованием душа просвещенного инока! На нас, правых государей земли нашей, ополчал открытую злобу свою премудрый старец, о церкви Христа, спасителя нашего, терзаемой от неверных, соболезновал, а тайно злоумышлял противу нас же, противу церкви святой нашей! К турским пашам да и к самому царю турскому грамоты посылывал, подымая его на нас! И речи подлые говорил многим людям нашим, деи, быти на земле русской салтану турскому, занеже салтан не любит сродников царегородских царей 201. Так не грешен ли, не преступен ли и не скорбен ли разум, познавший науки, но не познавший праведности и не обретший благолепия? За истину ли подъемлется он? И ведет ли к истине многая мудрость? Ан как уводит она от истины?!