Роза поглядела на него как на дурачка, словно возвращая его к той первой встрече, к тому вечному моменту противостояния между ними, уносившему их вспять к первому непрошеному уроку, который Роза преподала Цицерону, познакомив его с десятичной системой библиотечной классификации Дьюи.
– Ты ищешь моего отца? – спросил он, просто чтобы вывести себя и Розу из тупика.
Она кивнула.
– Не можешь вспомнить его имя?
– Я…
– Дуглас. Хочешь, чтобы я записал?
– Да.
Цицерон перевернул картонную карточку двадцатилетней давности и на пустом обороте создал новую запись-подсказку – о собственном отце:
ДУГЛАС ЛУКИНСЛЮБИЛ ТЕБЯУМЕР* * *
Провалы в памяти разрастались. Впрочем, изредка Цицерон заставал Розу разговорчивой. В иные дни она говорила столько, сколько не наговорила, наверное, лет за пятнадцать. Цицерон окрестил эти приступы словоизвержения “деменциалогами”, они чем-то напоминали предсмертный бред гангстера “Голландца Шульца” или “Разум на краю своей натянутой узды” Герберта Уэллса. В этих речах, зиявших, как швейцарский сыр дырками, пустотами вместо пропущенных глаголов, тем не менее вспыхивали искорки былой криптологической энергии, слышались отголоски логики поднаторевшей в застольных баталиях спорщицы. Она принималась говорить безо всякого предупреждения. “Дуглас, я влюбилась в негра не как еврейка, а как коммунистка”.
В последнее время Цицерон заканчивал писать книгу и оброс гордым слоем жирка, подолгу сидя в своей библиотечной кабине для индивидуальной работы. Иначе выражаясь, обрел солидность фигуры, набрав приличествующий преподавателю вес и грубоватую грузность, наверное, доставшуюся ему в наследство от отца. Так что пускай Роза называет его Дугласом, если ей так хочется. Цицерон стал посещать ее реже; в любом случае, с его нью-йоркским ритуалом было покончено, потому что слова “рак геев”, когда-то передававшиеся только устно, шепотом, с недавних пор попали в газеты. Публика, собиравшаяся в вест-сайдских грузовиках, занервничала, потом запаниковала, а потом в одночасье разбежалась. Теперь поездки в Джерсейском транзите превратились в чистое самопожертвование, в лучшем случае – в возможность проверить студенческие работы или немножко подремать.
Он считал своим долгом поощрять Розины попытки поговорить, если она проявляла такое желание.
– Это почему? – спросил он.
– Евреем можно перестать быть. Такое постоянно происходит. Можно просто слиться со всем этим парадом американцев-победителей. А вот коммунистку из себя я вытравить не могу, ведь это все равно как голой прилюдно ходить или опозоренной. Это и есть мой внутренний негр.
– Мне нравится ход твоих мыслей, – ответил Цицерон. – Впрочем, говори потише. – Он высунул голову за дверь, оглядел коридор, куда Роза больше не отваживалась выходить. – И не расхаживай прилюдно голой, ладно?
И все же осколки Розиных воспоминаний не всегда поддавались расшифровке. А если и поддавались, то не всегда оказывались убедительными. Она принялась рассказывать что-то о Нижнем Ист-Сайде, унылые и убогие эпизоды, связанные с мороженщиками и старьевщиками, о любовных похождениях на идишистской сцене, но у Цицерона складывалось впечатление, что эти осколки воспоминаний вообще не Розины, а чужие. Точнее, ему показалось, что она стащила их из “Мира наших отцов” Хоу.
– Ты что, читаешь эту троцкистскую книжку? – поддразнил он ее, но она, похоже, даже не опознала это слово или просто не захотела опознать.
Поздний флирт не просто с отцом или с отцом Цицерона, а со Святым Отцом, пожалуй, перечеркивал даже самые главные, исходные сектантские убеждения. Потому что Роза читала еще и “Путеводитель для заблудших” Моисея Маймонида, хоть это и могло показаться несуразным, учитывая ее состояние. Однажды Цицерон застал ее за чтением этой книги.
– Я могу принести тебе почитать что-нибудь другое, если хочешь, – сказал тогда Цицерон, разворачивая соленые бублики и салат с белой рыбой (еду в последнее время он приносил в основном для себя самого).
– Бог творит мир, уходя из мира, – произнесла Роза.
– Роза, может, я и тугодум, но я просто не понимаю.
– Если Он здесь, то занимает все пространство. И лишь удаляясь, Он освобождает место, где может поместиться что-то другое. И тогда возникает все это.
– А что конкретно это для тебя значит? – Цицерон уже приготовился услышать Розин перевод Маймонидовых понятий в плоскость ее зацикленности на собственной перистальтике: Чтобы приготовиться к пиршеству, вначале нужно освободить кишечник.
– Это та самая причина, Альберт, по которой у нас в Америке так и не случилось революции!
Она уже несколько раз называла его Альбертом, да и Арчи тоже; казалось, для нее просто размылись различия между разными людьми. Цицерон довольствовался тем, что стал собирательным мужчиной в жизни Розы, ее Большим Другим.
– Как это?
– Капитализм не желал уходить отсюда. И нам нечем было дышать, для нашего существования просто не было места. Все пространство занимал капитализм.
– Бог, который отказывался становиться падшим?
– Да!
– Ну, тебе-то все-таки повезло, Роза. Ты же некоторое время просуществовала. И об этом даже сохранились записи.
* * *
Дело происходило на верхнем этаже дома, целиком отведенного под вечеринку, на Пасифик-стрит в Бруклине. Это хитро отремонтированное здание (голые кирпичные стены покрыли шеллаком, а обычные лестницы заменили винтовыми), нуждавшееся в более капитальном ремонте, служило чем-то вроде жилья для кучки приехавших в столицу молокососов-провинциалов, в чьих глазах Цицерон пользовался статусом “коренного” ньюйоркца, хотя в действительности никогда им не был, а только притворялся. В комнатах висело множество черно-белых фотографий в рамках с видами Файер-Айленда, стоял прославленный обеденный стол, который, как и крышка пианино, был сейчас заставлен подносами с опустошенными бокалами и с раздавленными кружками дорогого fromage[35]. Сама вечеринка была устроена по случаю дня рождения одного из уже немолодых гомиков, с которыми, похоже, успела переспать едва ли не половина явившихся на пирушку (у него уже начали проявляться кое-какие ранние признаки разрушительной болезни). А потом кто-то цыкнул на гостей и выключил стерео с записью Карли Саймон, так что на секунду стал слышен шум грозы, бесновавшейся на улице, и барабанная дробь дождя по заляпанному грязными брызгами стеклу, и тогда гости глупым перепуганным хором вскрикнули ууууууууууу! Но крикунов утихомирили вовсе не для того, чтобы зажечь свечки на торте, а для того, чтобы сделать погромче звук в телевизоре и заманить кутил к экрану: там Дайана Росс со сцены под открытым небом в Центральном парке управляет умами миллиона промокших пикникеров. Дайана Росс не страшилась грозы, она отважно сражалась с нею, и вскоре это зрелище стало “гвоздем программы” для участников вечеринки, – казалось, оно заранее приготовлено для их развлечения. Цицерон тоже примкнул к зрителям и делал вид, будто эти песни знакомы ему не только по основательно заигранным отцовским пластинкам “Лучшие хиты величайших исполнителей” с безнадежно испорченной дорожкой “Я слышу симфонию”. А тем временем танцор Роландо, который только полчаса назад объяснял Цицерону, что в балете никогда не поднимают руку, не делая параллельного движения соответствующей ногой, уже просунул большой палец своей прекрасной обнаженной ноги в одну из петелек на поясе Цицерона, стоя при этом у него за спиной. Так вот, именно там, в этом доме, где проходила вечеринка, когда за окном бушевала июльская гроза, Цицерон вдруг понял, во-первых, ему не нужно больше посещать Розу, если только не возникнет такого желания, а во-вторых – почему-то это было важнее, – он не станет посещать ее сегодня, хотя накануне позвонил, обещал приехать и даже приехал из Джерси.
Да он даже вообще не знал, хрен раздери, как добраться отсюда туда на подземке. И уж точно не собирался расспрашивать этих молокососов-провинциалов. В такую грозу он просто не станет выходить на улицу.
Он попросил разрешения позвонить по телефону. Трубку взяла сотрудница, которую Цицерон немножко знал. Но на этот раз не одна из островитянок, а чернокожая медсестра помоложе, жившая неподалеку от лечебницы. Она представлялась ему девушкой, хотя на самом деле была его ровесницей. Черт, да она, пожалуй, училась в первом классе средней школы, когда он был старшеклассником, и, может, даже узнала его в лицо, хотя вслух об этом и не говорила. А еще – только сейчас пришло в голову Цицерону, – она всегда искала случая, когда сталкивалась с ним в Латимеровском центре, как-то уколоть его за чрезмерную, по ее мнению, самоуверенность, с какой он вторгался в ее рабочую зону. Теперь, когда он попросил эту сотрудницу объяснить Розе, что он не сможет добраться к ней в грозу, она просто разразилась лающим негритянским смехом прямо в трубку. Думаете, она вообще помнит, что вы звонили вчера? Телефон находился недостаточно далеко от комнаты, откуда доносились визги и крики, где по телевизору показывали Величайшую в ее славнейший день, показывали триумф дивы, словно задуманный нарочно как передача для всего этого замкнутого, непокорного гомосексуального группового мышления. На самом же деле вся эта атмосфера была для Цицерона ничуть не более родной, чем все прочие сферы, в которые он так или иначе внедрился, с их тайной семиотикой, не важно, как они назывались – “Этель Мерман”, “Сидней” или “Трейдинг-пост”. Девушка наверняка услышала все эти шумы, долетавшие до телефонной трубки, и тут вдруг Цицерон понял, что и на другом конце провода тоже слышен голос Дайаны Росс, а потом девушка сказала: Тоже смотрите шоу? Мы тут смотрим, так что я хочу вернуться к телевизору, брат, – и Цицерон задумался: а мыслимо ли укрыть от посторонних глаз и ушей хоть какие-то тайны и извороты своей личной жизни, стоит только попасть в этот проклятый город?