— Так вот и лежи, — окончив перевязку, сказал ему Мамка, — тебя тут санитары вскорости подберут. А я побегу сотню догонять.
— Иди, — по — прежнему негромко ответил сержант. — Спасибо тебе дядя Никифор.
Мамка быстро побежал с холма и уже почти догнал своих, продвигавшихся по картофельному полю, но тут откуда‑то издалека ударили немецкие пушки. Один снаряд упал влево, другой — позади и немного правей. «А это мой», — подумал Никифор, слыша визг третьего. Пластун с разбега прыгнул в неглубокий окопчик, словно нарочно подвернувшийся на пути. Успел увидеть — в стенке окопа торчали два черных зазубренных по краям осколка.
В это время рядом упал снаряд. Он глубоко ушел в землю и там рванул навыброс. Никифора отшвырнуло далеко в сторону и плашмя ударило оземь.
Очнувшись, Мамка с трудом приподнял голову, как на чужую, взглянул на свою руку: она выброшена вперед и накрепко сжимает карабин. Медленно разлейил Никифор непослушные пальцы, согнул руку в локте. «Повинуется», — с радостью подумал он. Попробовал пошевелить пальцами левой руки, вцепившейся в землю. И это удалось. Тогда он приподнялся и сел. Ноги гоже были целы, а вот поясница не гнулась, точно деревянная, и в ней просыпалась боль.
Вокруг стояла глубокая тишина. «Сколько же я тут валяюсь? — стал прикидывать Мамка. — Наверное, давно, потому что бой уже затих, или гак далеко ушли наши, что их совсем не слышно…» Он посмотрел на небо: солнце висело низко над землей. Сначала Никифор решил, что оно уже садится, но потом, оглядевшись, убедился, что солнце еще не поднялось до зенита. Значит, лежал он гуг совсем недолго. Но почему — же так тихо? Он поднялся и, опираясь на карабин, пошатываясь, медленно пошел назад, на холм, где оставил сержанта. Ноги палились свинцом и еле передвигались. Спина сильно болела. Два раза Никифор падал и оба раза, опираясь на карабин, поднимался. Упал в третий раз и
уже не смог встать. Тогда он пополз на четвереньках. Полз до тех пор, пока не уткнулся головой в чьи‑то ноги. Упал на бок и, повернув голову, увидел над собой санитара, усатого, морщинистого казака в пилозгке, надетой до ушей, как чепчик. С его помощью встал на ноги.
Санитар беззвучно шевелил губами и сердито хмурил клочковатые рыжие брови. И вдруг Мамка понял: санитар что‑то говорит ему, а он не слышит. Оглох! Так вот почему вокруг стоит такая глубокая тишина. Никифор выпустил карабин и прижал обе ладони к ушам, отдернул их и опять прижал.
— Не слышу, — сказал он.
И действительно не услышал своего голоса.
Сердце тоскливо сжалось, горло сдавила спазма: глухота испугала Никифора. Однако он тотчас взял себя в руки, вздохнул всей грудью и посмотрел назад, туда, где шел бой. За холмом в трех местах вился негустой дым, а на кар- тофеш. ном поле уже никого не было: значит четвертая сотня продвинулась вперед.
Санитар отвел Мамку за холм, в лощину, где стояла подвода из санчасти. Старая белая кобыла, запряженная в широкую, с низкими бортами телегу, дремала, понурив голову, и только изредка мотала мордой, отгоняя мух. На телеге лежали сержант Глушко и еще один казак с забинтованной головой.
С помощью санитара Никифор забрался на телегу и лег на бок, положив голову на теплую солому. Закрыл глаза, но сразу же открыл их, потому что голова закружилась, как у пьяного, и показалось, что телега переворачивается вверх колесами.
Санитар, разобрав вожжи, сказал «и — но», чмокнул губами, телега дрогнула, качнулась и медленно двинулась к синевшей за полями рощей. Старый казак в надвинутой до ушей пилотке, держа вожжи в руках, неторопливо шагал рядом: со стороны могло показаться, что крестьянин возвращается домой с поля.
Когда осталось до рощи не более пятисот метров, откуда‑то слева ударили тяжелые минометы. Мамка не слышал ни свист а мин, ни разрывов. Он только увидел, как,
бросив вожжи, упал на дорогу, лицом вниз, санитар, и почувствовал, как трухнуло телегу. Никифор приподнялся, сел, посмотрел на лошадь. Белая кобыла широким лбом упиралась в землю, передние ноги ее подломились, а задние еще держали круп. Так она стояла с минуту, потом стала медленно падать на правую оглоблю.
Мамка слез с телеги. В это время санитар приподнял голову. Усы и брови у него были в пыли, нос вздрагивал, верхняя губа подергивалась, и наконец он чихнул, содрогнувшись всем телом. В другое время Никифор сказал бы казаку «будь здоров» и посмеялся б над его видом, но сейчас было не до смеха: впереди на дороге снова выросли дымные столбы — обстрел продолжался.
Санитар, преодолев страх, встал. Вдвоем с Мамкой они сняли с телеги и отнесли в кювет сначала сержанта Глушко, потом раненного в голову казака. Сами прилегли там же.
Обстрел кончился.
— До ночи тут сидеть придется, — сокрушенно сказал санитар, — раньше не подберут.
Никифор не слышал, но по движению губ и по безнадежному выражению лица говорившего догадался, о чем ведет речь санитар. Он взглянул на Глушко и покачал головой.
— Его сейчас в санбат нужно, — сказал Мамка. — Пойдем кобылу выпрягать. Они выпрягли убитую лошадь, связали оглобли, положили раненых на гелегу и потащили ее по сухой пыльной дороге. Боль в пояснице у Никифора сначала была такая, что его мутило. Потом она притупилась, словно растеклась по всему телу. Мамка не глядел вперед. Он лежал грудью на постромках, связывающих оглобли, и непрестанно переставлял ноги, стараясь, чтобы они не отстали от корпуса, который всей тяжестью висел на постромках. Рядом с ним, плечом вперед, мелко перебирая ногами, шел санитар. На шее у него, как веревки, надулись темные жилы, усы, с которых он не успел отряхнуть пыль, свешивались вниз. Так и шагали они до самой палатки медпункта, стоящего в роще при дороге.
Когда телега остановилась, санитар, пригнувшись, вылез из постромок, а Никифор не смог, упал, увлекая за собой оглобли, на дорогу. Очнулся он уже ночью в медсанбате.
Слух возвратился к Мамке довольно, быстро. Хуже обстояло дело с поясницей. Она медленно обретала эластичность, болела, и Никифор долго не мог ходить, а потом стал передвигаться, опираясь на палку.
— Як кобель с перебитым задом, — говорил он о себе, — сверху здоровый, а ноги волочатся.
Никифору казалось, что выздоровление его затягивается ог безделья. Была б работа, и спина прошла бы быстрее. Всю свою сознательную жизнь Мамка работал, в колхозе и дома не умел он сидеть без дела и считал [руд лучшим лекарством от всяких недомоганий. Однажды весной, во время пахоты, он провалился в яму с ледяной водой. На другой день его начало трясти и ломать. Мамка попросил трактористов растереть его керосином, оделся потеплей, сел на трактор и всю ночь пахал. Утром он уснул в вагончике и проснулся к обеду здоровым человеком. «На тракторе всю лихоманку из меня повытрясало», — сказал он товарищам, твердо веря, что так оно и есть на самом деле.
Вот и теперь, в медсанбате, он, едва став ходить, принялся искать себе работу. Медсанбат размещался по хатам в пустой, покинутой жителями польской деревне. Мамка ходил из хаты в хату и был доволен, что ему удавалось где- нибудь помочь перенести сгол, лавку или еще какой‑нибудь тяжелый предмет. Когда он что‑либо нес, спина болела сильней, а потом отходила. «Проходит, — радовался Никифор, — надо бы посурьезней дело найти — и все будет в порядке».
Но дела «посурьезней» не попадалось, чаще Мамку сердитые сестры выпроваживали из «палат», и он, сокрушенно качая головой, брел в хату, где жили выздоравливающие. Там садился играть в домино или заводил долгую беседу с Игнатом Юрченко, пожилым казаком из станицы Смоленской. Лицо у Юрченко маленькое, все иссечено морщинками, глаза желтые, с искрой, говорит он тихо, но очень внятно. Мамку привлекают в нем хозяйственность и рассудительность.
— Жалкой жизнью мужики тут живут, негромко говорит Юрченко, попыхивая самокруткой, — в избах грязь, земли — полоски, ну какую технику на таком клочке пустишь?
— А помещичью усадьбу видел? — спрашивает Никифор. В два этажа, как наш колхозный клуб. А он там один с двумя дочками жил.
И они не устаюг сравнивать, удивляться, негодовать. Вспоминают свое колхозное раздолье, удивляются серости и терпению здешних мужиков, негодуют на помещика и его управляющего, которые так придавили крестьян. И оба уверены, что дальше здесь так жить не будут. Вот кончится война — и пойдет у польских мужиков другая жизнь, без помещика, который сбежал с немцами. Оба жалеют, что в селе нет никого из местных жителей, а то 61,1 сейчас, на досуге, не торопясь, самое время поговорит ь с ними.
Однажды, путешествуя по саду, Мамка забрел на кухню. Возле двух походных коглов лежала горка кряжистых поленьев. В толстой, забитой в землю колоде торчал топор.
— Можно дров порубать? — спросил Никифор.
— Рубай на здоровье, — ответил повар.
Мамка снял черкеску, поплевал на ладони и принялся за работу. Потом он чуть ли не на четвереньках шел в свою палату, но к вечеру боль прошла, и на другой день Никифор опять подался на кухню рубить дрова.