В сумерки бон утих, и в г ороде стрельба стала глохнуть, только на южной окраине что‑то долго рвалось и горело, окрашивая полнеба багровым неровным светом. Старшина пронгел по окопам. Из каких‑то неведомых запасов доста л он несколько пачек махорки н раздал пластунам.
— Сверх лимита, — пояснил он Рудому. — понимай и цени.
Рудый вздохнул и ничег о не ответил.
— Чего вздыхаешь, махорка добрая, настоящая.
— Грпцка ранило, — сказал пулеметчик, — нрудь навылет, умирает хлопец.
Катаенко лежал возле окопа, головой на бруствере. Лепиков подонгел к нему, опустился на колено и заглянул в лицо. В темноте оно казалось серым, как земля, на которой лежала голова Грицко. Грудь его под накинутым бешметом была неподвижна, в горле что‑то клокотало негромко.
— Меня, старого хрена, минуло, — с неподдельной горечью сказал Никита Иванович, — а его — нет. Ему только жить да жить…
Ночью с севера подошел взвод наших автоматчиков. Вместе с ним пришел инструктор политотдела капитан Рыженко, маленький, подвижный человек с на редкость басовитым, не по росту голосом. Лепиков провел его к Шутову.
— Здравствуйте, Шутов, — пробасил Рыженко, — меня к вам начальник политотдела послал. Пойди, говорит, зачитай им приказ.
— А что, есть приказ? — спросил Лепиков.
— Есть, о городе Д., его наши в 20.00 очистили. Полковник сказал, что твоя сотня, Шутов, сыграла решающую роль в бою за город. От генерала тебе личная благодарность и к награде представляют.
— Служу Советскому Союзу, — негромко сказал Шутов.
— Начальник свой экземпляр приказа мне отдал, в типографии‑то его только к утру отпечатают, а он говорит: «Они должны раньше знать».
— Лепиков, собери людей сюда, только охранение оставь, — распорядился Шутов, — капитан приказ читать будет.
Вскоре вокруг окопчика, в котором лежал командир сотни, собрались все, кого можно было собрать.
— Поднимите меня наверх, — сказал Шу тов.
Его вынесли из окопа, и пластуны тесно обступили раненого командира. Не сговариваясь, они взялись за носилки со всех сторон и подняли их так, что лицо Шутова было на уровне их лиц, и он смог посмотреть в глаза своим пластунам.
Стояла глубокая, необычная тишина, над головами бойцов раскинулось громадное черное небо с голу боватыми теп лыми звездами.
— Читайте, капитан, — сказал Шутов.
Рыженко засветил карманный фонарик, тусклое желтое пятно легло на бумагу. Читал он негромко, но голос его разносился далеко, и даже казаки, оставшиеся в окопах за насыпью, слышали торжественные слова благодарственного приказа. Капитан прочитал вводную часть, потом остановился и сказал:
— Ну, тут идут фамилии командующих, а наш генерал ниже… — и стал искать фамилию командира дивизии.
— Ничего не надо пропускать, — строго сказал Шутов.
— Читайте весь приказ, целиком. И, пожалуйста, сначала.
— Хорошо, — сказал капитан. И стал читать приказ сначала и прочел его неликом, не пропуская ни одной фамилии, ни одного звания.
Когда приказ был дочитан до конца, Шутов сказал казакам:
— Салют!
Они подняли автоматы и дали залп в воздух. У двоих диски были заряжены трассирующими пулями, и в черном небе протянулись две цветные ниточки: скрестились и погасли, словно растаяли.
— Опустите, — приказал капитан.
Казаки бережно опустили его на землю, он закрыл глаза, будто уснул. Пластуны молча стояли вокруг…
— И о Грицке в приказе слова есть, — негромко сказал Рудый, тронув за руку стоявшего рядом Лепнкова: — Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость Родины!
— И о Грицке, подтвердил старшина. И, вздохнув, добавил: — Хороший был хлопец.
Пластуны разошлись по своим местам. На востоке медленно меркли звезды, светлело небо: занималась заря.
ВОЗВРАЩЕНИЕ НИКИФОРА МАМКИ
В этот день Никифору Мамке не везло с самого утра. На рассвете, когда их сотня вытягивалась на край рощи, Никифор зацепился за какой‑то корень, упал и поцарапал щеку. Он вытер ладонью кровь с расцарапанного лица и недовольно поморщился: щека была шершавая, колючая. «Небритый в бой иду, — подумал Никифор, — нехорошо».
Мамка считался в сотне еще молодым человеком — ему недавно исполнилось тридцать лет, — но вел он себя, как старый бывалый казак, — перед боем обязательно брился, надевая чистую рубаху, ел мало и с разбором. И не потому поступал так, что хотел подражать пожилым пластунам, а считал эти солдатские обычаи дельными и разумными. Если пробовал вышучивать кто — нибудь из молодых казаков его приверженность к дедовским обычаям, Никифор спокойно возражал:
— А и что дурного, что они дедовские? Устав наш кто писал? Тоже, мабудь, деды?
— Так причем тут устав? — отмахивался шутник.
— А вот при том, — не повышая голоса и добродушно щуря свои серые глаза, говорил Мамка. — При том, что написано в нем — бон есть самое большое испытание для бойца. А раз самое большое испытание, ты к нему готовься строго. Вот ты — в караул ходил, когда в тылу стоя™, свежий подворотничок пришивал к бешмету, сапоги и газыри до блеска тер?
— Так то в караул, — уже неуверенно возражал молодой пластун.
— Вот — вот, — нажимал Никифор, — а бой посерьезней караула — самое большое испытание…
Тут шутник ра зводил руками и тотчас отступал.
Вчера же Никифор побриться не успел: в рощу пошли поздно, впотьмах улеглись спать, а утром, чуть свет, двинулись на исходный рубеж.
От рощи начиналось холмистое поле, изрезанное на мелкие лоскутки крестьянских полосок. На иных стояли невысокие копны, а иные остались несжатыми, и рожь на них полегла, перепуталась. Впереди, за холмом, виднелась давно не беленная колокольня.
По этому полю пластуны пошли в наступление. Четвертая сотня, в которой служил Мамка, стала забирать сильно влево, и скоро колокольню Никифор мог видеть только оглядываясь через плечо. С холма ударил немецкий пулемет. Пластуны залегли на сжатой полоске. Никифор уронил голову на колючую стерто, подумал: «Ишь, какая щетина, как у меня на бороде».
В это время пулеметной очередью у Мамки порвало вещевой мешок на спине и пробило котелок, в котором еще были остатки утренней каши. Никифор скинул одну лямку вещевого мешка, развязал его и выпростал котелок. Пули сделали в нем зри большие пробоины. Там, где они вошли, алюминий глубоко вдавился внутрь, там, где вышли, котелок вспух, а из рваных отверстий вылезла белая рисовая каша — размазня.
— Экая жалость, — вслух сказал Никифор. Ему и в самом деле жаль было котелка, с которым он не расставался уже несколько месяцев. Мамка привыкал к вещам и не любил менять привычное и обношенное на новое.
Пулемет затих, и пластуны снова двинулись. Они стали переваливать через холм, когда их накрыли минометным огнем. Сотня рванулась вниз, уходя из‑под обстрела, но не все успели уйти. Никифор видел, как упал сержант Николай Грушко. Он лежал на самой хребтине холма головой вперед и медленно загребал руками землю, будто плыл.
«Добить могут сержанта, — подумал Мамка, — на самой пуповине лежит». Он пригнулся и побежал к Николаю. Упал рядом с ним, взял за локоть, приподнял руку и заглянул в лицо. Глаза у сержанта были широко открыты, он смотрел куда‑то далеко — далеко. Никифору показалось, что Грушко смотрит сквозь него.
— Николай, — позвал Мамка. — Николай!
Сержант медленно закрыл глаза и опустил голову на
землю.
— Это ты, дядя Никифор, — тихо сказал он. — Ранило меня в ноги.
Впереди упала мина. Мамка невольно прижал голову к земле. Совсем близко прошелестели осколки, в ноздри ударило вонючим дымом.
Мамка привстал на колени, подхватил сержанта под мышки и потянул с бугра назад.
— Ох, болт, но, — строго сказал Грушко.
— Ничего, милый, потерпи, — быстро зашептал Никифор, — сейчас я тебя устрою, сейчас…
Сержант заскрипел зубами, и у Никифора от жалости к нему даже дыхание перехватило: ведь он Николку Грушко знал, когда тот еще в школу бегал. Николай Мамку в ту пору дядей Никифором величал, просился у него за рулем на тракторе посидеть… А теперь вот как оно выходит…
Мамка оттянул Николая за бугор и положил его на спину. Достал из кармана индивидуальный пакет и у Грушко в кармане нашел такой же. Перебинтовал сержанту ноги, выше колен наложил жгуты — сделал их из башлыка, — закрутил ложками.
— Котелок пропал — значит и ложка не потребна, — пробовал шутить Никифор, накладывая жгут.
Глушко лежал молча. Всегда розовое, молодое лицо его с темным пушком на щеках стало серым, остроскулым. Глубоко запали потемневшие глаза.
— Так вот и лежи, — окончив перевязку, сказал ему Мамка, — тебя тут санитары вскорости подберут. А я побегу сотню догонять.
— Иди, — по — прежнему негромко ответил сержант. — Спасибо тебе дядя Никифор.