державших гроб и пытались вырвать у них гроб с тем, чтобы поставить его на колесницу. Гроб сильно покачивался из стороны в сторону, и ежеминутно можно было опасаться, что он грохнется на мостовую. Во время разгара этой свалки из среды полицейских, как говорили тогда, послышался чей-то энергичный возглас: «Руби по рукам!» Но я не слыхал такого возгласа и обнаженных шашек не видал, хотя и находился недалеко от гроба.
Кончилось тем, что публика уступила, и гроб был поставлен на колесницу. Процессия тронулась… Но тут опять произошло недоразумение, пожалуй, еще более странное. На этот раз нарушение закона последовало со стороны публики с молчаливого согласия полиции…
Масса венков была сложена на дроги, стоявшие позади погребальной колесницы. В то время, когда гроб устанавливали на колеснице, все эти венки моментально были разобраны, и их понесли перед колесницей. Полиция не препятствовала, хотя несение венков в похоронных процессиях в ту пору было уже воспрещено. Таким образом, полиция в то утро сделала два промаха: запретила законом дозволенное несение гроба на руках и допустила запрещенное законом несение венков.
Полиция, очевидно, намеревалась направить похоронную процессию на Волково кладбище по менее людным улицам — по Знаменской и Лиговке. С той целью, чтобы процессия не пошла по Фурштадтской по направлению к Литейной, на углу Фурштадтской и Воскресенского проспекта был поставлен отряд конных жандармов. Но публика хотела пройти именно на Литейную. Тут полиция оказалась бессильною… Толпа стремительно хлынула на Фурштадтскую, и жандармы, повертевшись в толпе взад и вперед, были вынуждены последовать за процессией. После того похоронная процессия уже беспрепятственно, в стройном порядке, с венконосцами впереди, двинулась к Литейной с громким пением «Святый Боже». Только неподалеку от Невского процессия замедлила ход, раздались какие-то возгласы, но из-за пения сотен голосов было трудно их расслышать. Толпа значительно возросла, когда мы подошли к Волкову кладбищу. Большая толпа встретила нас и на кладбище.
Когда после панихиды гроб уже несли к могиле, я встретил одного из наших известных литераторов, близкого знакомого покойного Шелгунова, и спросил его, будет ли он говорить на могиле. Он сказал: «Нет, не буду». Тогда, желая сказать несколько добрых слов о покойном, я пробрался, насколько было возможно, ближе к могиле. Студенты, стоявшие на приступочке какого-то памятника, очистили мне место. Я встал на этот приступок и сказал небольшую речь.
Разумеется, нельзя ожидать, чтобы через 17 лет я подробно помнил свою речь. Она не была записана: я, как всегда, говорил экспромтом, без подготовки. Помню в точности только вступительные слова: «Шелгунов умер — Шелгунов жив, — живы те идеи, которым он служил всю жизнь и за которые пострадал»… (Речь моя вкратце была в ту пору напечатана в «Русских ведомостях»).
Я говорил о скитальческой жизни Шелгунова и сказал вкратце о значении его литературной деятельности, о влиянии ее на наше общественное саморазвитие. Вдаваться, в критический разбор в те минуты было, конечно, неуместно, но для характеристики деятельности Шелгунова я нашел пока достаточным повторить надписи на венках, принесенных на его гроб[29]. И тут я перечислил часть этих надписей: От сотрудников «Дела»; от «Северного Вестника»; от «Недели»; от «Русских Ведомостей»; от редакции «Русской Мысли»; от студентов С.-Петербургского университета — «Поборнику демократических идеалов»; от высших женских курсов — «За человеческое право являлся честным ты борцом»; дорогому Н. В. Шелгунову — студенты Горного института; от студентов-медиков — «Неутомимому борцу за истину и свободу»; от русских женщин — «Дорогому учителю разумного, честного труда»; от студентов института инженеров путей сообщения; от студентов Московского университета — «Неутомимому борцу за истину»; «Борцу» — от московских студентов-техников; «Дорогому писателю от сочувствующих слушательниц Надеждинских курсов»; от слушательниц курсов при попечительном комитете Красного Креста; от слушательниц Рождественских курсов — «И так уж немного вождей остается, и так уж безлюдье нас тяжко гнетет… Чье ж сердце на русскую скорбь отзовется, чья мысль ей укажет желанный исход?»; от учащих в воскресных школах; от петербургских рабочих — «Указателю пути к свободе и братству»; «Дорогому учителю» — от с. — петербургских гимназистов; от объединенных землячеств — «Шестидесятнику-борцу за лучшие — идеалы молодежи»; «Умершему со знаменем в руках»; от учащихся женщин; от харьковского студенчества; от учащихся пермяков; от томского студенчества; «Дорогому писателю» — тверские сельские учительницы; «Незабвенному учителю» — от учащихся сибиряков и сибирячек; от новгородских почитателей — «Борцу за свет и правду», и др.
Посреди венков обращал на себя особенное внимание крест терновый.
В заключение я говорил о преемственности идей, о том, что мы не должны порывать с заветами реформационной эпохи, что ту нить, которая несколько лет тому назад казалась порванною, мы должны подхватить и вести ее далее и далее, не останавливалась…
Мне пришлось здесь распространиться о своей речи, потому что из-за нее сыр-бор загорелся.
Кроме меня, говорили еще три-четыре человека…
Картина, бывшая тогда у меня перед глазами, ярко запечатлелась в моей памяти… Ясное весеннее небо, и на его голубом сияющем фоне резко обрисовываются еще обнаженные ветви кладбищенских деревьев… В синевато-туманной дымке пропадает даль… Посреди надгробных памятников и крестов теснится громадная толпа… Она взволнована, но молчалива, — она словно застыла, замерла в своем угрюмом молчании… И посреди безмолвия, объявшего обитель смерти, только чириканье птичек явственно слышится.
В шестом часу мало-помалу стали расходиться с кладбища.
Жена моя была на кладбище, слышала мою речь и встревожилась. Я же оставался совершенно спокоен, так как, по моему крайнему разумению, я решительно не сказал ничего такого, что могло бы возбудить против меня неудовольствие.
На другой же день я принялся за свою прерванную литературную работу. Прошли три дня без всяких «новостей». Даже жена была уже готова успокоиться, как вдруг в пятницу, 19 апреля, получилась из участка телеграмма, которою меня вызывали на следующей день к 11 часам утра к градоначальнику. Опасения моей жены, по-видимому, начинали оправдываться, но я