Мы свое дело справим!
Верховой – не пеший! Скоро Василий проминовал торговую толчею и, расспросивши того-другого-третьего, выбрался в степь. Как сразу не сообразил! Юрту Керима нашел уже к позднему вечеру.
Керим (он тоже изменился за прошедшие годы, потолстел, под глазами означились мешки) глянул озадаченно, не признавая гостя. Потом расцвел улыбкою, обнялись.
Позже ели шурпу и плов, пили кумыс, нашлась и бутыль с русскою медовою брагой. Хозяин хлопал в ладоши, замотанные до глаз, не различимые одна от другой женки подавали еду и питье.
– Сотник уже?
– Юзбаши! – в голосе Керима прозвучала невольная выхвала.
– А Пулад?
– Пулад у Идигу в нукерах, да тоже навроде сотника. А ты, стало, великого князя посол?
– Ну, не посол! – отверг, посмеиваясь, Василий. – Скорее толмач при боярине Федоре Кошке.
– Большой боярин! – возразил Керим. – Его у нас ведают все, сам Идигу хвалил! Повезло тебе, Васька!
В полутьме юрты показалась невысокая девушка, любопытно, отвернув покрывало, рассматривая гостя. Василий глянул через плечо, и что-то как толкнуло вдруг: знакомый до боли очерк бровей и рта, те же нежные губы, те же пальцы рук, – ведь годы прошли!
– Фатима?!
– Кевсарья! Дочерь! – с откровенною гордостью высказал Керим. – Красавица! Заневестилась только!
Васька сидел оглушенный. Кевсарья подошла к отцу, чуть-чуть пританцовывая и красуясь, огладила его по плечам, принялась на мгновение, лукаво и зовуще взглядывая на гостя.
Василий смотрел, и у него пересыхало во рту. Только теперь он начинал понимать, чем Кевсарья отличается от его, годы назад потерянной Фатимы, которая, ежели не умерла, теперь доживает старухой в каком-нибудь восточном гареме… Фатима в те невозвратные годы была проще и, пожалуй, моложе Керимовой дочери, она не пританцовывала, не глядела лукаво. Но вот повернулась, глянула без улыбки, прямо, и опять его обожгло как огнем! Фатима! Она! Керим, поглядывая на приятеля, тоже начал что-то понимать. Когда Кевсарья вышла, вопросил:
– Фатима, это та твоя женка, что пропала на Кондурче, которую Тамерлановы вои увели? – Василий молча кивнул. Одинокая слеза скатилась у него по щеке, спотыкаясь на твердых морщинах задубелого от солнца и степного ветра лица. – Ты так и не нашел там, на Руси, для себя жены? – вновь вопросил Керим.
– Не нашел! Да и навряд найду!
Ему было уже пятьдесят пять лет, и жизнь, строго говоря, уже миновала, прошла, осталась где-то там, за спиною, в редких воспоминаниях… И Фатима уже умерла, умерла для него! И дети, ежели живы, не помнят и не знают родителя своего!
Он плакал. Сидел не шевелясь, и слезы текли у него по лицу.
Керим нахмурил чело: «Не нада!» – сказал по-русски. Налил чару медовой браги, поднес: – На, выпей! Наша жизнь еще не прошла! – строго добавил он. И повеяло тем, давним сумасшествием битв, запахами степи и коня, далекою сказкою Кавказских гор, Крыма, голубого русского Греческого моря и моря Хвалынского.
– Заночуешь? – предлагает Керим, и Васька молча кивает головой:
– Да, заночую!
– Помнишь, я говорил тебе: моя юрта – твоя юрта? – спрашивает Керим и улыбается в полутьме, освещаемой дрожащим огоньком масляного светильника.
– Для меня честь тебя принимать! – строго говорит Керим. – Ты был хорошим сотником, добрым юзбаши! Ты был храбрый и ты берег людей, заботился о них! Я всегда вспоминаю тебя!
Василий вновь кивает благодарно и у него теплеет на сердце.
– А ты был самым храбрым воином в моей сотне, Керим! – отвечает он и не лукавит, так оно и было на деле. Потом они снова пьют, едят жаренную над огнем баранину с солью. В юрте появляются какие-то люди (у полупьяного Василия уже все плывет в глазах), слышится перебор струн, звуки курая. Ратники Керима, созванные им ради почетного гостя, поют, и Василий, вслушавшись, начинает подпевать тоже. Один из воинов пляшет по-монгольски, на корточках. Наконец Василия отводят под руки на его ложе, он валится в кошмы, засыпая почти мгновенно. И только ночью встает ради нужды, выходит крадучись из юрты. Тихо. В темноте шевелятся и топочут кони. Овцы в загоне сбились плотною неразличимою кучей, спят. Едва посвечивает вдали, за краем степного окоема, небо. Пахнет степью, горьким запахом полыни и запахом ковыля. И где-то, далекая, приглушенно звучит песня. Тягучая, длинная, чем-то незримо похожая на русские протяжные (долгие) песни, под которые так хорошо грустить! Он остоялся под темным неогляданным небом, следя темные, неотличимые от земли и травы, очерки юрт. Как же он будет вновь и опять тосковать по всему этому! По неоглядным степным окоемам, по запаху полыни, неведомому на Руси, по сумасшедшему бегу коня! И вспомнились чьи-то, кажется, восточные, сорочинские строки, что перевел ему как-то заезжий арабский купец:
Пропала юность невозвратно, владычица чудес! О, если бы ее догнал бег летящих взапуски коней!
И эта девушка, Кевсарья, до того похожая на Фатиму, что у него сейчас вновь защемило сердце!
Он еще постоял, вздыхая и нюхая воздух. Потом полез назад, в теплое шерстяное нутро степного жилья. Отыскал свое ложе, свалился на него, натягивая курчавый зипун, уснул.
Назавтра долго прощались. Керим упрашивал наезжать гостить. Кевсарья высунула нос из-за полога, лукаво глянула на него, и это решило дело. Василий обещал непременно бывать, и сдержал слово, правда, после приезда тверичей, которых Федор Кошка велел ему встретить и попасть в дружбу к ним, что Василию удалось далеко не сразу, но удалось-таки, опять же благодаря хорошему знанию местной жизни.
Иван Михалыч, ворчливый, хмурый, в конце концов, умягчел:
– Чую, что ты хитришь, московит! – высказал. – Одначе князя Асана подсказал мне верно!
Иван Михалыч был