молчал.
– Иди, поговори с ней! – подсказал Керим, и Василий, деревянно переставляя ноги, двинулся к юрте. – Выйди, Кевсарья! – попросил он девушку.
Она готовно, накинув на плеча чапан, вышла к нему. В степи не в городе: тут женщины, да и девушки, не прятали лиц, и это не считалось грехом. Отворачиваясь от ветра, девушка косо взглядывала на него, ждала.
– Когда-то я любил девушку, ее звали Фатима, – трудно начал Василий.
– Я знаю! – перебила Кевсарья. – Она стала твоей женой и ее увели гулямы Тимура! Ты часто ее вспоминаешь? – спросила она, заглядывая ему в лицо.
– Не часто, – возразил Василий. – Но жениться больше не смог. А ты похожа на нее…
– Знаю, ты воскликнул тогда: Фатима!
– Да.
Они молчали. Дул ветер. Девушка подошла к нему вплоть. Губы у нее были, как у молодого жеребенка, нежные, Фатимины губы. И руки молодые и упругие, что он почувствовал, когда она обнимала его. И пахло от нее юртой, спелым яблоком и молодостью. И не нужно было уже спрашивать, пойдет ли она или нет за него замуж.
Свадьбу справили тихо, по степному обряду. Кевсарья, нареченная Агафьей, с гордостью показывала маленький серебряный крестик у себя на груди. Крестили ее и перевенчали с Василием в один день. С русской стороны присутствовали только двое знакомых киличеев: Прохор да Митя Хрен, да еще русский поп пришел поздравить молодых, но гостей все одно набралась полная юрта. Были Керимовы ратники, была родня, Пулад тоже явился со своими. Много пили, пели, плясали, выводили невесту гостям, мешая русский и татарские обряды. Уже поздно ночью расходились, разъезжались, кто и уснул тут же, упившись.
Кевсарья, нынешняя Агаша, уснула у него в объятиях, доверчиво прижавшись к Василию. Он не стал трогать ее в первую ночь.
Жили они после того в Керимовой юрте. Тащить молодую к себе на подворье, в невесть какие хоромы, Василий не стал. Задувала метель. Шел мелкий колючий снег, от которого слезились глаза, и его разносило ветром. В юрте было тепло. Агаша, познав наконец супружеские радости, преданно смотрела ему в глаза и стерегла каждое его движение, тотчас готовно кидаясь исполнить его желание, а Василий с удивлением чуял в себе порою взрывы какого-то давнего сумасшедшего счастья, столь схожего с молодым, что и не верилось, что он уже сед, уже на шестом десятке, и невесть, как повернет его новая семейная жизнь, когда он постареет совсем и потеряет жизненные силы.
– Ты живи! – как-то сказал Керим. – Я всегда жил так! Смерти не ждал, смерть сама тебя найдет! Живи, пока живешь, а молодая жена будет тебе в старости опорой! Да и дети пойдут…
О детях Василий подумывал с легким страхом. Временем сомневался и в том, будут ли дети у него. Не устарел ли он для этого? Только Кевсарья-Агафья ничего не страшилась, по-видимому. Пела, весело готовила ему вкусный плов и была, по всему, чрезвычайно довольна своей семейной жизнью, выспрашивая порой и о далекой русской родне, и о том, как ее там примут.
– Они хорошие! – отвечал Василий. – Примут с любовью! – Кевсарья молча кивала в ответ, не поднимая глаз. Видимо, опасалась все же. Тем паче что русская молвь, которой понемногу учил жену Василий, давалась ей с трудом.
Выезжали из Орды обозом вместе с тверским великим князем в самые Крещенские морозы. Зима была снежной, вьялица переметала пути, кони проваливались по грудь и не шли. Передовые то и дело менялись, проминая снег. На дневках, ежели не достигали какого жилья, ставили в кружок сани, клали коней на снег, а сами размещались меж ними вповалку, затягиваясь с головою попонами. Василий молча прижимал Агафью к себе, согревал холодные руки и ноги. И казалось, исчезни весь мир в метельном свисте и вое, и все равно он будет согревать ее дыханием своим, пока сам не умрет! И такое приходило на ум.
Караван русичей полз, как издыхающая змея. Не хватало хлеба, кончалось вяленое мясо, которое жевали сырым, не разжигая костра, отрезая по куску ножом у самых губ. Слава Богу, Кевсарья была привычна и к седлу, и к ночлегам в снегу, и к долгим перекочевкам, но что-то разладилось в ней самой: когда снимал с седла, бессильно обвисала на руках, и раз, когда лежали все в куче, согревая друг друга, заплакала у него на груди.
– Худо тебе? Худо?! – выспрашивал Василий испуганно.
– Нет. Нет, не то! – она, отрицая, судорожно потрясла головой. – Кажись, беременна я. – Выговорила, отчаянно краснея в темноте. – Сына тебе рожу! Батыра!
Василий замер, крепко, до боли, прижимая к себе жену. Не ждал, не верил, думал, что стар, ан и подступило! Наверху по-прежнему выла и плакала вьялица, кружил снег, и кони, положенные близь, отфыркивали лед из ноздрей, и еще так было далеко до Родины! Но теперь он знал – довезет. Чтобы не совершилось, довезет все равно! И жену, и сына. Почему-то верилось, что будет сын. Бесилась метель, Кевсарья-Агаша, выплакавшись и согревшись, уснула у него на груди. А он не мог уснуть, все думал и думал. И жизнь уже не казалась пустой или прожитой даром, жизнь наполнилась, и он уже был не один!
Глава 29
Лето было дождливым, вымокали плохо созревавшие хлеба, огороды стояли, полные воды, и разноличная овощь сгнивала прямо в земле или, наоборот, пускалась в буйный рост, на капусте начинали расти добавочные кочанчики, листья скручивались в какие-то неведомые вавилоны, словом, дельной капусты, основного овоща русских огородов, тугой и плотной, годной и в солку, и в лежку, нынче можно было не ждать. «Жидкая» редька, едва собранная, грозила прорасти и загнить в первые же недели, лук чуть не весь пошел в стрелку, сверх того, с Востока прилетел тучею крылатый червь и поел все деревья. Яблони в садах стояли, лишенные листвы и обмотанные паутиной, будто