28
...Назад. Назад.
Подождите-ка... Я забыла...
Он потерял сандалики.
Это случилось в эвакуации.
...Но, может, не с этого? А сначала?
Но где начало?
Тогда, когда тронулся поезд с эвакуированными детьми?
...Почему северяне так не выносят южного выражения страстей?
Он никогда не ходил у нас в детский сад. И вдруг — пришлось отправлять его. А куда? Зачем?
В окне уходящего поезда мелькнуло его лицо. Он еще ничего не понял. Он и потом ничего не понял.
...Ну, а может, все-таки понимал?! Душа человека умнее, чем его возраст. Может, понял потом, не сразу?!
Ну а я как мама — тут же, сразу, все без остатка... Все! Больше того, что следовало бы понять.
Как безумная я бежала за поездом. К стеклу лепилось его лицо. Прелестное лицо моего дорогого мальчика. Чуть растерянное, с застывшей полуулыбкой... Мелькнуло. Пропало.
Как будто дернулось и опустилось веко.
Передо мною были пустые синие рельсы. За мной — перрон. И несколько провожающих. Пап.
Я откинула назад голову и завыла...
Я шла с вокзала покачиваясь, как пьяная.
И вот я вернулась домой без мальчика: вбежала в ванную комнату, открыла кран, чтоб не было слышно, как я рыдаю.
Нечаянно я заглянула в зеркало (зеркало висело над самым краном).
Но не было у меня лица!.. Была маска, искаженная, перевернутая. Не маска: уродство. Не лицо, а — багровые складки. До чего отчаяние близко к комическому, смешному.
Через несколько месяцев я нагнала его. Он стоял у изгороди детского сада. Босой. Никто не достал из чемодана его сандалики... Ну, а если б зима?!
Ничего. Зимою я буду рядом.
Тогда, в самый первый раз, лицо у него отчего-то было веселое, оживленное. Я чуть что не запрыгала от благодарности к каждой женщине, которую отправляли вместе с ними.
И вдруг он заметил меня. Личико исказилось, дрогнуло. Медленно подошел ко мне и вцепился в юбку.
С тех пор он словно сошел с ума. Все боялся меня потерять. В глазах был ужас, потрясенность, которую он никогда не осознавал.
...Я стала работать в совхозе. После работы бежала к нему, в детский сад.
Он меня ждал, тревожился...
Я сняла себе у крестьянки комнатенку. Иногда мне удавалось прихватить его на ночь с собой.
Мы шли по длинной дороге. Пропыленной. Шли между хлебов. В огородах — чучела... Мне помнится мельница. Она тоже будто неподалеку была — небо вроде бы рассекалось подвижными крыльями.
Нас — двое в огромном мире полей, дорог, крыльев старенькой деревянной мельницы.
Вокруг летали стрекозы. Среди хлебов виднелись ромашки и васильки.
Мы приходили ко мне в ту комнату, которую я сняла. Хозяйкина дочка мне кричала:
— А дедушка спер ваш одеколон и надушил бороду!
Стояла, ждала, а не затею ли я скандала. Скандала не было.
Она:
— Он крепенько надушился, дедушка.
Молчание.
...Дверей у комнаты отчего-то не было. Двери считались роскошью.
Пройдя к себе, я кормила мальчика. Сознавая, что пища нынче, во время войны, бесценна, он ел охотно. Пил молоко. Из Ленинграда я привезла ему шоколадок (блокады еще и в помине не было).
Он играл в саду и все на меня поглядывал: тут ли я, в окне?
То и дело выглядывала наружу — в садик, где он играл. А в комнате я стирала детские майки, трусы. Как мало я захватила ему носков!
...Воздух пропитан зноем жаркого лета. Вечереет, а все же тепло на улице.
Загоралось небо. И гасло.
Мы, обнявшись, ложились спать.
Кровати не было, спали мы на полу... Я к нему жалась, не могла уснуть, бормотала что-то похожее на молитву.
И вот разомкнулись объятия. Наступил холод.
Когда? Зачем?
Никогда ничто не согреет меня. Никакие солнца.
...Стрекозы. Крылья на солнце вспыхивают. Дорога. Пыль.
Золотые колосья.
Тишь.
Вот это и было счастьем!
Назад, назад.
29
Все дальше шел наш автобус, все серьезней, официальнее, «познавательней» становились лица моих попутчиков, теплее — ветер; энергичнее проклевывались на ветках листки; из земли энергичнее перла травка. Острые, тонкие ее головы похожи на зеленые язычки.
Проезжаем степь. Навстречу — маленькие городишки, названия которых наш гид за ненадобностью не называет.
Безлюдные улицы, старые тумбы у старых ворот.
И снова степь.
Я единственная пассажирка, которая здесь когда-то уже была.
Опознавание, о котором я вовсе не думаю, чем-то похоже на сон, так жгуче оно и странно...
А я-то была уверена, что забыла! Ничего на свете не забывается, все остается в нас.
Не бывает прошлого, не бывает прошлого, не бывает прошлого. Прошлое — это ты.
Шоссе все то же. Но ведь я знаю его давно.
...Они шли и шли по шоссе — растрепанные, постаревшие. Поднимались от ветра давно не мытые волосы.
Поляки. К их скарбу прикреплены бело-красные польские флаги.
Утро. День. Вечер.
Идут, идут...
У дороги, в поле, я помню пять свежих могил. Советские офицеры. Над каждым развевался недавно повешенный польский флаг. Имена на фанерных дощечках. Я их запомнила:
«Георгиевский Петр»,
«Финкельштейн Аркадий»,
«Абасов Фазиль»,
«Антонюк Александр»,
«Малый Матвей».
А впереди — поляки... В рваной обуви, в серой одежде. Над головами — небо, по бокам — трава.
Шли и шли, еще не набравшись сил для того, чтобы снова научиться соображать, что такое жизнь. Скрипели колеса их странного транспорта. А по обе стороны асфальтированного шоссе стояли те же деревья, что и сейчас. Распускались листья, как и сейчас, — осторожно, робко, первые листья лета. Над шоссе — шорох, визг колес, звук шаркающих шагов.
В Польшу. Домой. Туда, где жил доктор Корчак, к улицам, по которым прошел доктор Корчак с ребятами, шагнул с ними в жерла печей...
Вспыхивало, развевалось знамя их школы.
Да. да... По этим дорогам, помнится, шли поляки.
В Польшу. Домой.
Мы идем. Мы идем Мы идем.
И взлетали польские флаги. Их развевал ветер.
...Много лет назад, в сорок втором году, в той давней вечности, по дорогам Киева шли на расстрел матросы.
Они пели:
...Раскинулось море широко...
И вдруг им в ответ запели мостовая и верхние этажи.
Они шли. Они шли.
Перед расстрелом выкурили папиросу. Одну на всех. По затяжке на брата. И тот из них затянулся, кто никогда не курил.
Так было.
Катим вперед. А я... я иду по дорогам прошлого. Страшный мемориал Равенсбрюка — бывший женский концентрационный лагерь.
Равенсбрюк первый включил как естественные составные части памятника подлинные исторические сооружения: коридор расстрелов, здание крематория с печью, каменный каток, в который впрягали узниц.
В едином ансамблевом решении — произведение не только искусства, это создание истории.
«Материнская группа». Из бронзы. Установлена за несколько сотен километров от территории концентрационного лагеря, у развилки ведущих к нему дорог.
Прекрасные молодые женщины, превратившиеся в окаменевших старух. Энергичный внешне рисунок — грозный жест матери, фигура со склонившейся головой, сжатые в кулаки руки. Носилки. На носилках ребенок. Ноги умершего ребенка, руки девочки, вцепившейся в юбку матери.
И еще один монумент: узница, вопреки строгому запрещению поднявшая на руки подругу, лишившуюся сознания.
Скульптуры как бы стремятся выразить в пластике характер женщин: страдание, стойкость.
Вперед, автобус. Вперед!
Я просовываю в окно голову, навстречу ветру и темноте.
Небо чистое. Скоро свет звезд будет заслонен светом окон. Мы подъезжаем к большому городу — Магдебургу.
Мы видели много. А может быть, мало.
Видели:
Франкфурт, Айзенхютенштадт, Магдебург, Харц, Лейпциг, Эрфурт, Мейсен, Дрезден (несчастный Дрезден!), Саксонскую Швейцарию, Потсдам (здесь был заключен мир), Веймар...
Но я не видела ничего.
В одном из городов я, правда, заметила крохотный колокольчик. Он продавался в магазине для золотых рыбок. Колокольчик так хорошо звенел. Я купила его для моего московского друга. Сохранит ли он колокольчик?
А еще я помню: один из соборов тонул во мгле. В сознании у меня осталась старинная дверь...
И еще.
Кусок ранней ночи. Набережная реки. Пустынно. В тиши отдаются шаги, подхваченные ночным городским эхом. Иногда тут и там мелькают мальчики с длинными волосами, девочки в брюках и мини-юбках.
Когда-то и это было место боев. Когда-то, чтоб здесь побывать, мне не надо было менять свой паспорт. Моим паспортом был военный билет.
Когда-то здесь царствовал п л а м е н ь!
Пора забыть.
Но я — типичнейший капитан Копейкин! Не забываю. «Э-эй! Шашку из ножен!» На-а-а-зад! В то дальнее, что уже прошло.
30
..БЕ-Е-ЕРЛИН!
31
«...Задачи кораблям: спешно следовать к столице врага для содействия войскам Первого Белорусского фронта, которые к этому времени очистили от противника районы, примыкавшие к каналу Одер — Шпрее».
«...Кораблям Третьей бригады войти в канал Одер — Шпрее. К Берлину».