Гроб несли, по рыбацкому обычаю, вместо полотенец на ловецких сетях. Сетными кушаками были подпоясаны и рыбаки.
После шторма, как всегда, воздух был необычайно чист и прозрачен, я бы сказал, даже звонок, а небо — плотно и высоко, как в лучшие весенние дни, и изумительно синее, словно под ним были не мелкое море и рыжая земля Приазовья, а сказочные острова и прозрачные воды Эллады.
Легким холодком тянуло от земли и моря. Но солнце еще не скупилось, оно было теплое и ласковое.
Впереди процессии шли два пионера. Они несли на подушечках орден и медаль Данилыча. За гробом шесть рыбаков с охотничьими ружьями. За стрелками, поддерживаемая соседками, тяжело передвигала ноги Марья Григорьевна.
Когда я вошел в процессию, то очутился рядом со Скибой.
Некоторое время мы шли молча. Затем Скиба тихо сказал мне:
— Прыгал, прыгал и допрыгался! А чего ему надо было там? Без него не справились бы? От дурный! Жил, як нэ людина, и вмер так же…
— А знаете что, Скиба, — сказал я, — ведь Данилыч был прав, что не любил вас.
— Шо?
— Ничего вы не понимаете в людях, вот что!
— Это шо, благодарность за моторку? — спросил он.
— За моторку я буду благодарить горком партии, — сказал я и отошел от Скибы.
Выходя из ряда, в котором шел Скиба, я увидел капитана Белова и присоединился к нему. Он, по–видимому, тоже тяжело переживал гибель Данилыча. В молчании мы дошли до кладбища, там в тесных проходах среди могил сбились в кучу. Тут я увидел Галинку с матерью.
Мать Галинки не плакала, но по ее лицу было видно, чего стоила ей смерть Данилыча: она смотрела невидящими глазами куда–то далеко–далеко…
Похороны Данилыча были до слез трогательны и просты. Никто не говорил речей и не читал молитв: рыбаки несколько минут стояли молча у открытого гроба. Данилыч лежал, как живой, казалось, что вот он сейчас откроет глаза, скажет:
«Ну шо вы собрались? Думаете, я умер? Не–ет! Я еще с Лексанычем к Ростову и на Бирючую косу должен сходить!..»
…Когда гроб стали опускать в могилу, вверх поднялись двенадцать стволов охотничьих ружей и грянул залп, за ним второй, а за вторым третий. А затем, когда были брошены первые горсти земли, кто–то сказал:
— Прощай, Данилыч!
— Прощай, Тримунтан!
И посыпалась богатая украинская земля на гроб человека с красивым и щедрым сердцем. И вот в этот момент я вдруг отчетливо понял, что произошло! Что я никогда не увижу Данилыча, не услышу его голоса… Я, не стесняясь, заплакал.
69Хозяйка спала плохо, тревожно: она то плакала, то задыхалась и во сне вскрикивала, и тоскливо выл Боцман. И я заснул лишь под утро. Спал не более двух часов. Затем встал и пошел на вокзал за билетом. Когда вернулся домой, узнал, что меня спрашивал капитан Белов.
Дома его не оказалось, и я пошел бродить по берегу один. Было очень странно, что сейнеры стояли у причала, что на вешалах сохли сети; кто–то красил лодку и тщательно выводил ее название — «Чайка»; две толстые старухи сидели у калитки, одной рукой придерживая на коленях внуков, а другой кидали в рот жареные семечки; двое незнакомых мне рыбаков смеялись на ходу, спеша «к Грише»… Странно, что светило солнце, по небу плыли облака, на железной дороге гудел паровоз, над городом взбирался на небо реактивный самолет, оставляя после себя струю дыма, а Данилыч не видел всего этого и никогда уже не увидит.
Я бродил долго, несколько часов, словно в ожидании чуда: авось из–за угла появится Данилыч и скажет: «Лексаныч, а погодка–то — на миллион!»
Перед сумерками я встретил капитана Белова. Сначала мы просто вздыхали, вспоминая Данилыча, и качали головами. Потом Белов спросил, что я собираюсь делать в Москве. Когда я обо всем рассказал ему, он предложил свою помощь и пригласил на будущий год к себе. Я поблагодарил и сказал, что обязательно приеду.
От Белова я пошел на почту, дал телеграмму, затем вернулся домой и, уложив вещи, вышел погулять. Я совершенно не мог сидеть в доме, который со смертью Данилыча опустел. Хозяйка не вставала с постели. Боцман оборвал веревку и убежал со двора.
Я долго ходил. Начало темнеть. Один за другим загорались огни в Слободке. Из стада возвращались домой коровы. Спешили с сытым покрякиванием утки и умиротворенно гагавшие гуси. Слышались голоса рыбачек, покрикивавших на детей, капризный плач хотевших спать ребятишек. Пахло юшкой и жареной свежей рыбой, парным молоком и садами. На небо вышла еще неполная, но чистая, как слеза, луна, а я все гулял. Всюду я видел жизнь, которая после смерти близкого тебе человека не становится тише, — она идет своим чередом. Так было тысячу, две, три тысячи лет тому назад, так есть сейчас, так будет потом, после нас. Главное в жизни — действие! Это хорошо понимал, вернее, с этим девизом жил Данилыч до последней минуты.
Поезд мой уходил рано утром. Нужно было идти домой. Когда я проходил мимо причала, мимо опрокинутых вверх килем калабух, меня остановил человек и спросил спичку. Я зажег спичку и сразу узнал Семена Стеценко, красивого и черного, как цыган, парня. Он прикурил торопливо: на калабухе его ждала девушка. Я знал, что место это облюбовано парочками и в лунные ночи они долго засиживаются здесь, гадая на падучие звезды.
Тропочка, по которой я должен был идти домой, пролегала около той калабухи, где сидел Семен Стеценко со своей девушкой. Проходить мимо них было неудобно, но свернуть с тропы можно лишь с риском набрать полные туфли песка. Я решил, чтобы не смущать влюбленных, пройти быстро. Но Семену нужна была еще спичка, и он опять остановил меня. Когда вспыхнул огонек, в девушке Семена я узнал Галинку.
Я пожалел, что мой поезд не уходил сегодня.
1952 – 1956 – 1958
Азовское море — Москва
Сирень
Часть первая
Глава первая
История эта теперь отошла в прошлое, но танкистам полковника Бекмурадова она долго помнилась. Особенно лейтенанту Гаврилову; у него на сердце остался рубец, как от раны, — на всю жизнь!
Это случилось в начале мая 1945 года, в маленьком чешском городке Травнице.
Танки полковника Бекмурадова спешили на помощь восставшей Праге. Машина лейтенанта Гаврилова шла головной. Высунувшись по пояс из люка, Гаврилов, черный от копоти и пыли, щуря глаза, утомленно улыбался. Рассматривая толпу, он заметил в первом ряду девушку с большой охапкой белой сирени. Девушка, словно защищая себя от прилипчивого мужского глаза, высоко вскинула голову и вызывающе посмотрела на Гаврилова.
Боже, что за чудо! Только человек с ленивой кровью мог бы не заметить ее. Талия тонкая, будто на девушке не современное платье, а пышный цветок прошлого столетия — кринолин. А волосы! Золото и солнце… А глаза! Восточный поэт сравнил бы их с бирюзой горючей, со светом звезд ночных.
Из толпы раздались голоса: «Ать жие Руда армада!», «Здар Рудэ армадэ!»[11]
Девушка шагнула вперед, взялась за скобу, подтянулась и положила сирень на броню танка. Когда Гаврилов нагнулся за букетом, она звонко поцеловала его в щеку, озорно улыбнулась и легко, с ловкостью и быстротой дикой серны, спрыгнула на дорогу.
Гаврилов провел рукой по лицу, — черт знает что: не лицо, а щетка, какой матросы шкаробят палубу на кораблях! Идиот!
Ранним утром, когда танки пересекали немецкую границу, полковник Бекмурадов притормозил «виллис» у гавриловской машины и прокричал:
— Гаврилов! Завтра на рассвете ми будэм в Праге. Сматри, если будэшь нэбритый!
Гаврилов с сокрушением помял подбородок. Из смотрового люка высунулся старшина Петров. Посверкивая белками глаз, водитель танка, такой же прокопченный и заросший, как Гаврилов, кивнул на девушку и прищелкнул языком:
— Товарищ лейтенант! Вышня, а?
Гаврилов насупился и только хотел сказать: «Я вот тебе дам «вышню», давай трогай!», как услышал крики: «Пόзор! Пόзор!»[12]
Кричали чехи, выбежавшие из–за костела на площадь. Гаврилов не успел положить сирень на край люка, как раздался оглушительный гул пушечного выстрела и вслед за тем характерный свист летящих снарядов. Второго залпа Гаврилов уже не слышал, он только успел мысленно произнести: «Эх, мать честная!», его будто обожгло, больше он ничего не помнил.
Снаряд стукнулся о броню танка чуть ниже башни. Старшину Петрова убило наповал, Гаврилова ранило в грудь и вышвырнуло из танка.
Третий день был на исходе, а Гаврилов все еще не приходил в сознание. Дом травницкого учителя Яна Паничека, в котором находился Гаврилов, стоял у подножия холма, недалеко от костела, и с трех сторон был окружен садом. Гаврилов находился под присмотром брата учителя, известного пражского врача Иржи Паничека и его дочери Либуше, бывшей студентки факультета всеобщей медицины Карлова университета. Отцу и дочери с большим трудом удалось уехать из Праги перед самым восстанием. В Травнице Иржи Паничека пригласили поработать в местной больнице. Он согласился. Так они и застряли здесь. Правда, им казалось, что это ненадолго, но, когда в Праге вспыхнуло восстание против гитлеровцев, когда дороги к столице оказались забитыми фашистскими войсками, двигавшимися на подавление этого восстания, отец и дочь поняли, что они не скоро попадут домой.