Хочу ли я этого? Нет. Этого я никому не желаю.
7 сентября 1973 года
Прорыв немоты
Я полагаю, что выход в свет в 1973 году новой книги Солженицына «Архипелаг ГУЛаг» – событие огромное. По неизмеримости последствий его можно сопоставить только с событием 1953 года – смертью Сталина.
В наших газетах Солженицына объявили предателем.
Он и в самом деле предал — не родину, разумеется, за которую он честно сражался, и не народ, которому приносит честь своим творчеством и своею жизнью, а Государственное Управление Лагерей – ГУЛаг – предал гласности историю гибели миллионов, рассказал с конкретными фактами, свидетельствами и биографиями в руках историю, которую обязан знать наизусть каждый, но которую власть по непостижимым причинам изо всех сил пытается предать забвению.
Кто же предательствует?
XX съезд партии приоткрыл над штабелями трупов окровавленный край рогожи. Уже одно это спасло в пятидесятые годы от гибели миллионы живых, полумертвых и тех, в ком теплилась жизнь еще на один вздох. Хвала XX съезду. XXII вынес решение поставить погибшим памятник. Но, напротив, через недолгие годы, злодеяния, совершавшиеся в нашей стране в еще никогда не виданных историей масштабах, начали усердно выкорчевывать из памяти народа. Погибли миллионы людей, погибли все на один лад, но каждый был ведь не мухой, а человеком – человеком своей особой судьбы, своей особой гибели. «Реабилитирован посмертно». «Последствия культа личности Сталина». А что сделалось с личностью, – не с тою, окруженною культом, а той – каждой, – от которой осталась одна лишь справка о посмертной реабилитации? Куда она девалась и где похоронена – личность? Что сталось с человеком, что он пережил, начиная от минуты, когда его вывели из дому, – и кончая минутой, когда он возвратился к родным в виде справки?
Что́ стоит за словами «реабилитирован посмертно» – какая жизнь, какая казнь? Приблизительно с 1965 года об этом приказано было молчать.
Солженицын – человек-предание, человек-легенда – снова прорвал блокаду немоты; вернул совершившемуся – реальность, множеству жертв и судеб – имя, и главное – событиям их истинный вес и поучительный смысл.
Мы заново узнали – слышим, видим, что это было такое: обыск, арест, допрос, тюрьма, пересылка, этап, лагерь. Голод, побои, труд, труп.
«Архипелаг ГУЛаг».
Москва,
4 февраля 1974 года
Отрывки из дневника
Полгода в «Новом мире» (О Константине Симонове)
28/XI 46
Совсем редакционный день.
В два, как условились, меня принял Симонов. Сначала дал список поэтов, у которых надо добыть стихи не позже 15 декабря – по три от каждого – лирические и «без барабанного боя».
– Я хочу сделать подборку: «в защиту лирики». В конце концов двадцать поэтов вряд ли обругают, а если обругают, то редактора – что ж, пусть…
Потом дал мне папку:
– Сядьте в уголке и разберитесь в этих стихах – я уж совсем запутался.
Я села в углу, за шкафами, где корректоры. Стала разбираться. Отобрала кое-что получше. Сунулась снова к Симонову.
– Мы с вами послезавтра запремся и всё почитаем, приходите. А сейчас я должен торопиться домой: сегодня день моего рождения.
– Поздравляю. Сколько же вам лет?
– Тридцать один.
У него хорошая, легкая и с светской выправкой фигура и лицо приветливое и скорее красивое – но какое-то плоское.
Он ушел, а ко мне кинулась крашеная редакторша, ведающая стихами.
– Я хочу с вами посоветоваться…
И надавала мне целую гору стихов.
Вот сижу, читаю.
Уже часов двенадцать, должно быть.
Очень болит голова. Но мне интересно. Попадаются и хорошие стихи. Но пометки редакторши на полях и одна рецензия Сашина{1} чудовищны по темноте и неверности. В рецензии за «неряшливость» обругано то, что по установке своей простовато. Значит, первоначальный отбор стихов – в очень ненадежных руках.
Завтра понесу всё советоваться к Тусе{2}.
Маленькая черта неприятная.
Прочтя список поэтов – в котором рядом с именами почтенными стоят Долматовский, Матусовский и пр. чушь – я сказала:
– Разрешите мне, Константин Михайлович добавить к этому списку два имени: Маршака и Семынина{3}.
Он разрешил, но о Семынине сказал:
– Ну, это вряд ли.
Неужели у него настолько нету слуха. Стыдно быть недоброжелателем поэта.
1/XII 46
Трудно писать. Я лежу. Температура 37.8. И главное, один глаз не видит, будто муть какая-то перед ним или пятнышко. Всё кажется, что стекло очков запачкано, я протираю, но без толку. Снимаю их совсем – невозможно писать. Надеваю – опять нельзя. Концы строк загибаются.
Сегодня уже не так мучительно: я часов восемь читаю стихи – они написаны более крупным шрифтом.
К 15-му надо подборку стихов.
В субботу я была у Симонова, просидела в редакции целый день, добилась всего: и того, чтобы он слушал толком, не отрываясь, и того, что принял все мои предложения по стихам, и отменил рецензию Сашина – и того, что крашеная редакторша весь день смотрела мне в рот – и того, что Раковская{4}, передавая мне чью-то рукопись, ядовито сказала:
– Так как вы теперь ведаете стихами, то…
Под конец я все и всех путала: спутала Николаеву с Некрасовой (фамилии), Жарова с Уткиным{5}. Ушла с пудом новых стихов под мышкой – Ушаков, Заболоцкий (переводы), Шубин{6} и пр. и пр. Я уже знала, что больна, но крепилась.
4/XII 46
Кровоизлияние в сетчатку правого глаза.
Нельзя ни читать, ни писать по крайней мере месяц.
Звонил Симонов. О здоровье: «Если вам что-нибудь будет нужно – мы вам устроим». И тут же сказал, что пришлет мне рукопись Героя Советского Союза Борзенко{7}.
Он не может себе представить, что я действительно больше не чтец.
И я не могу.
Дома беспокойства и разговоры о санатории.
Условились с Симоновым встретиться послезавтра.
5/XII 46
Весь день лежала.
Потом Тусенька. Читала мне стихи для «Нового Мира». Укрепила меня в моих намерениях насчет Ушакова.
Потом заехал С.Я., веселый и напористый, как бывало, и повез меня к себе.
Читал много своего. Правил перевод «Веселых нищих»{8}.
Я попросила стихов для «Нового Мира» – лирических. Дает, но мне не понравилась фраза: «Может быть, Симонов мне бы сам позвонил»? С ним, как всегда, будет много хлопот, но игра стоит свеч.
Да. Был Борзенко с колоссальной рукописью. Симонов сказал ему, что, если мне понравится, – будут печатать, нет – нет. «То, что она думает, то и я думаю», – сказал он. Ого!
Это не точно (!) и это зря.
Я сказала, что буду читать только через месяц. Он все же оставил рукопись.
Высокий, очень красивый и, кажется, неумный, т. е. элементарный…
Сашин мне эту рукопись бранил – но верно это или нет? вот вопрос.
Глазу явно хуже.
6/XII 46
День неудач. Все через силу и все зря.
К половине первого пошла в «Новый Мир». Люшенька меня провожала, несла папки со стихами. Но Симонов не пришел, хотя и назначил мне в это время. Не пришел и не позвонил.
Нивинская сразу увела меня в соседнюю комнату и стала читать поэму Ковынева{9} – очень плохую, выдавая ее за хорошую. А это просто острословие, вне всякого лирического чувства. Умирает ребенок – глаза его автор сравнивает с потухающими окурками. Экий прохвост.
Сама Нивинская понимает мало, но дает себя убеждать. Не любит Твардовского, любит Ушакова. А что можно любить в Ушакове – в этой искусственности, в этом холоде? Глупости.
Пришла домой смертно усталая. Что-то еще со мной, кроме глаза. Но что?
Пришла, полежала и решила обзвонить по телефону поэтов, от которых журнал ждет стихов для лирической подборки. Начала, конечно, с Пастернака, ожидая радость.
А дождалась другого. Оказывается, Симонов обещал Борису Леонидовичу аванс за прозу – десять тысяч рублей. Это было уже две недели назад. И с тех пор ему не позвонил. И Б. Л. просит ему передать, что если журнал не окажет ему этой материальной поддержки, то он не даст ни строки стихов.
Легко сказать – передай. Я всячески желаю уладить этот конфликт, желаю, чтобы Борис Леонидович получил десять тысяч (даже если журнал не может печатать его прозы – все равно: для русской культуры они не пропадут даром), желаю, чтобы были стихи, – но как не хочется звонить, дозваниваться – ух!
Я ему оставила в редакции записку – авось позвонит сам.
Затем я безо всякой охоты позвонила Алигер, Инбер, Исаковскому, Антокольскому. Дамы были со мной величаво сухи, мужчины приветливы – особенно почему-то Антокольский.
Очень тоскливо и страшно.
Хоть бы кто-нибудь мне что-нибудь читал.