Но интересно не это. Я только в середине беседы поняла, почему он хотел послушать стихи.
Читаю ему Маршака, не говоря, кто.
– Отгадайте?
– Ахматова? Нет…
Потом догадался.
Потом, в конце.
– А почему же статья К. М. [Симонова] будет называться «В защиту лирики»? Что же здесь такого защищать? Тут все благополучно… Я думал, вы хотите взять под защиту лирику, которую хают…
То есть он боялся, что мы затеяли защищать Анну Андреевну и, скажем, Бориса Леонидовича. А потом, убедившись, что подборка серенькая и благополучная, – решил дать свои стихи. Дал очень хорошие пьяные Любляны – и похуже{42}.
С. Я. звонит – хочет взять свои стихи из подборки, чтобы дать потом цикл. Понятно: у него три чисто лирические стиха и он боится дать их неприкрытыми, не подперев «значительной темой».
Все понятно. И скучно.
Но я не осуждаю их. Они такие, какими могут быть.
15/I 47
В редакции с Сашиным и Ольгой Всеволодовной. Сашин, в последнюю минуту, сдался – и принес мне стихи своих «молодых». Он хотел делать отдельную подборку. И – игнорировал мою. Я перестала напоминать, просить. И вот он явился – любезен, точен, хитер.
Отобрали кое-что. Но сегодня уже не послать Константину Михайловичу, как было обещано. Не всё переписали, да и письма моего еще нет.
Трудная Алигер принесла поправки. Не все.
16/I 47
Сдала. Кривицкий (который выздоровел) обещал как-то отправить самолетом.
Утром писала письмо, пока было еще тихо. Двенадцать страниц.
Пишу ему – а какой будет ответ – не понять. Темно, темно.
Была в редакции. Заговорила о деньгах, что было очень противно, – я хотела, чтобы они сами вспомнили. Сказала Кривицкому, что хотела бы, чтобы сами помнили.
Львов – с неприятным лицом.
Замятин – милый и талантливый, но топорный и ничего не воспринимающий{43}.
Очень голодная Мочалова{44}.
Да, в редакции – Ковынев. Говорят, он сумасшедший.
Придя домой, я сразу кинулась читать его поэму.
Мертвечина и пошлость.
20/I 47
Денег не выдали. Велели позвонить завтра.
Утром я возилась с хозяйством. Потом читала накопившиеся стихи. Надо отдать справедливость Симонову: он мне давно говорил, что у Мочаловой следует что-нибудь выбрать, так как она талантлива; и он прав.
Я выбрала. Набросала рецензию на Борзенко.
23/I 47
Грязный, страшный день.
Прием в редакции.
Прием! Ни комнаты, ни стола, грохающая в спину дверь.
Я чувствовала себя униженной и бессильной.
Говорила с Мочаловой, потом с Межировым. В сутолоке, так что бессмысленно, хотя я и была хорошо подготовлена.
Заболоцкий. Все-таки прелестную музыкальную строфу он испортил. Читали гранки. А тут еще Кривицкий и Борщаговский{45} отозвали его и потребовали еще порчи. И без меня. И Заболоцкий почти согласился. А я обозлилась и решила не спустить.
Пастернак. Давно я его не видела. Постарел. Поседел, облез. А лицо всё – уже не глаза, а только рот.
Безумствовал.
Что делать со стихами? Как быть? Правда, выход есть. Кривицкий вызвал его только 20-го по поводу денег, а Ивинской он сказал, что разрешает дать стихи – раньше.
Но не только в этом дело. Я не пойму, что лучше для него.
Межиров – юноша с огромными голубыми глазами пятилетней девочки.
Он рассказал, что у Недогонова беда, жена больна, и есть уже совершенно нечего – нет картошки, едят один кисель.
Я решила поговорить с Кривицким. Но это мне не удалось в этот проклятый день.
Там заседание – опять что-то вынимают (в третий раз!), из 12-го номера.
Я оставила ему записку с протестом по поводу Заболоцкого и просьбой о Недогонове.
Теперь лежу дома и читаю гранки поэмы Недогонова.
Симонов молчит. Это тоже худо.
24/I 47
В одиннадцать вдруг явился Семынин. Я встала, оделась, умылась и почти накричала на него, больного. Потому что Люше негде делать уроки, а он пришел совершенно не в пору, сидит, курит, читает стихи.
Ушел. Пришла Ивинская с целой грудой сплетен и стихов.
Вся пересохшая внутри, я пошла в редакцию, где встретилась с Недогоновым, чтобы показать ему гранки.
Кривицкий выписал ему деньги.
Неразлучные пираты – Сашин и Раскин. Пираты – паяцы{46}.
Щипачев с еще одним стишком. Седой и непочтенный. С ним Златова{47}, которую я не узнала сослепу. Неловкий разговор.
Стихи чудовищные.
Надо опять писать Симонову, что-то решать с Пастернаком.
25/I 47
Утром встала рано, хотя еле держалась на разбухших, нарывающих ногах. И написала большое (не очень) письмо Симонову, приложив стихи Мочаловой, Гудзенко и Пастернака (два; за третьим надо идти к нему – третье из имеющихся у меня никак не подобрать). В письме написала очень сухо о Пастернаке – цифрами, – он, мол, был у Кривицкого 20-го, а нам позвонил, что разрешает печатать стихи 17-го… Насколько я понимаю, это значит, что стихи у него взять можно. Мне, мол, эти расчеты трудны, т. к. я отношусь к Пастернаку коленопреклоненно и пр., но распоряжение выполняю точно.
К концу страшного после недосыпа дня, мне позвонила Зинаида Николаевна{48}, что прибыл пакет и письмо от Симонова. Мне его доставили. Письмо длинное, но лохматое, спешное, без знаков препинания, «выполнить полностью» и пр. И там ему некогда, и там спешит! Милое, доброжелательное, иногда умное и всегда – поверхностное. Непременно хочет Щипачева, Жарова – да еще добавить Кумача{49} и пр. Давать в алфавитном порядке. «Моментальная фотография» современной поэзии… А зачем так безвольно? Зачем не подборка, а безразборка? К чему щелкать фотографическим аппаратом в ту секунду, когда человек чешет правой рукой за левым ухом?
Зарезал несколько хороших стихотворений (мало, правда!) и вставил довольно много плохих.
Сейчас сижу, сортирую, соображаю, кого вызвать, где что поправить.
В письме поразительный абзац:
«Александр Юльевич [Кривицкий] мне сказал, что 15-го с Пастернаком всё сделано. Теперь надо просить у него стихов. Я не могу. Выручайте!»
Конечно, это мило, что, приняв несколько ванн, он сменил гнев на милость. Но зачем же давать обратные распоряжения. Теперь!
И как неловко, что я ему сообщила числа не те, какие ему сообщил Кривицкий. Он подумает, что я лгу. А 15, 16, 17-го Кривицкий в самом деле был болен и не бывал в редакции. Конечно, он мог ему позвонить домой.
Боже, какая чушь.
26/I 47
Хотела дать себе отлежаться, но с утра явился Семынин, поднял меня, сидел, курил, говорил по телефону, выселив из-за стола Люшу, – и моя радость встречи с ним сменилась злостью. Я ведь просила его несколько раз, и устно и письменно, не приходить без звонка – а это уж такое наплевательство.
Дал перевод из сербского короля, который нельзя печатать; а стихов не дает.
Фадеев снова хлопочет о его поэме.
Целый день писала письма поэтам, излагала резолюции Симонова, утешала, приглашала и пр.
21/I 47
С утра в редакции. Мне Кривицкий назначил свидание в двенадцать утра, чтобы поговорить о сдаче в набор стихов, чтобы выслушать общие указания Симонова и пр. Но не пришел.
Я же, ожидая его, делала глупости: говорила с Долматовским и читала свои стихи Ивинской.
Долматовский оказался еще глупее, чем я представляла себе его по стихам. Пустые красивенькие глаза. Попросил посмотреть некоторые стихи и, прочтя Фо[ло]мина, сказал:
– Собачина{50}.
Обругал Пастернака.
Свои обещал «поправить мигом».
Ивинская быстро улепетнула на рынок продать мыло. Не делает она ровно ничего. Она работает (очень неквалифицированно) в день полтора часа, самое большое; я – четырнадцать, пятнадцать, а получаем мы одинаково: 1200 р.
На площади встретила Заболоцкого и вернулась с ним в редакцию опять.
Он решил исполнить оба требования Борщаговского и Кривицкого, хотя от одного я отбилась. Как он боится, бедняга; и – прав.
«Исправил» он хорошо; и виолы хорошо; но с лилеями беда: заменил хвощей – ночей, а хвощ по звуку это борщ и никак не верится, что он издает какое-нибудь пение… Я собственноручно восстановила лилеи и буду снова объясняться с Симоновым – если Заболоцкий до его приезда не найдет чего-нибудь хорошего для замены{51}.
Он читал мне великолепные переводы грузина, а потом своего «Скворца». «Скворец» – поразителен{52}. Но в подборку не дает – и опять-таки прав.
28/I 47
К четырем часам – к Эренбургу, с письмом Симонова.
Нет уж, пусть Пушкин ходит к Эренбургу, а я не пойду.
Сух, угрюм, недоброжелателен – не то ко мне, не то к Симонову, не то к «Новому Миру», не то к целому миру вообще.