* * *
Причина этого в том, что прекрасное принадлежит к сфере трансцендентального, т. е. к сфере объектов мысли, которая простирается за пределы категорий и жанров и не поддается классификации, ибо пронизывает все и пребывает везде[568]. Так же как целое, истинное и благое, оно есть само бытие в определенном аспекте, свойство бытия, а не его дополнительная принадлежность; прекрасное добавляет бытию связь с разумом; оно есть бытие в чисто интуитивном восприятии наделенной интеллектом натуры. Таким образом, каждая вещь прекрасна, подобно тому как каждая вещь хороша в каком-то отношении. Поскольку же бытие присутствует всюду и всюду в разных видах, то всюду и в разных видах присутствует и прекрасное. Прекрасное, как бытие и другие трансцендентальные сущности, аналогично, т. е. применимо в разных аспектах, sub diversa ratione, к разным субъектам: каждый вид бытия существует по-своему, хорош по-своему, прекрасен по-своему.
Аналогичные понятия применимы в чистом виде к Богу, в котором обозначаемое ими качество существует как «высочайшая форма», в абсолютном и бесконечном состоянии. Бог — их «высшая аналогия»[569], в вещах же они находятся лишь как единичный и преломленный отблеск божественного лика[570]. Таким образом, прекрасное есть одно из божественных имен.
Бог прекрасен. Он прекраснее всех существ, ибо, согласно трактовке Дионисия Ареопагита и св. Фомы[571], Его красота постоянна и неизменна, не прибывает и не убывает; она не такова, как в вещах, которые обладают обособленной красотой, «particulatam pulchritudinem, sicut et particulatam naturam»[80*]. Он прекрасен сам по себе и в себе красотой абсолютной.
Он сверхпрекрасен (superpulcher), так как в совершенном единстве и цельности Его природы существует предвечный и превосходнейший источник всякой красоты.
Он — сама красота, так как Он дает красоту всем сотворенным существам, согласно свойствам каждого; так как Он — причина всякого созвучия и всякого сияния. Ведь всякая форма, т. е. всякий свет, есть «излучение, исходящее от света божественного». И любое созвучие, согласие, содружество, любой союз и любая гармония между вещами и существами восходит к божественной красоте, изначальному и несравненному образцу созвучия вообще, тому, что сближает одни вещи с другими, сзывает их все к себе и потому заслуженно носит «название καλός, происходящее от слова "звать"»[81*]. Стало быть, «красота творения есть не что иное, как подобие божественной красоты, частично присутствующей в вещах»; с другой стороны, поскольку форма есть принцип бытия, а созвучность, или гармония, хранит в себе бытие, божественная красота есть причина бытия всего существующего. «Ex divina pulchritudine esse omnium derivatur»[572] [82*].
В Троице, говорит далее св. Фома[573], все атрибуты прекрасного приложимы к Сыну. Действительно, взять ли цельность или совершенство — Он обладает всей полнотой совершейной природы Отца. Взять ли соразмерность, проистекающую из сообразности, — Он есть точнейший образ Отца и как раковой Ему соразмерен. Взять ли, наконец, сияние — Он еcть Слово, свет и великолепие разума, «Слово совершенное, без малейшего изъяна; так сказать, искусство всемогущего Господа»[574].
Итак, красота принадлежит трансцендентальной, метафизической сфере. Поэтому естественно, что она увлекает душу за пределы сотворенного мира. Проклятый поэт — именно ему современное искусство обязано тем, что вновь осознало теологическое измерение и духовное самовластие красоты, — говорил: «Бессмертный инстинкт прекрасного заставляет нас рассматривать землю и все земное как отголосок неба. Неутолимое стремление ко всему запредельному, которое обнаруживает жизнь, — лучшее доказательство нашего бессмертия. Посредством поэзии и в самой поэзии, посредством музыки и в самой музыке душа провидит дивную прелесть загробного мира; и когда, слушая возвышенного поэта, мы ощущаем на глазах слезы, они выступают не от избытка удовольствия, а скорее от нервического напряжения, от желания изгнанной в несовершенный мир души теперь же и здесь же, на этой земле, овладеть внезапно открывшимся раем»[575].
* * *
Прикасаясь к запредельности, мы прикасаемся к самому бытию, к богоподобию, к абсолюту, к достоинству и счастью нашей жизни; мы входим в область духа. Лишь приникая к бытию или к какому-либо из его свойств, люди могут полноценно общаться между собою. Лишь таким образом они вырываются из клетки индивидуальности, в которую заключены материей. Оставаясь в мире чувственных потребностей и своего чувственного Я, они не могут понять друг друга, сколько бы друг перед другом ни изливались. Мы смотрим на собратьев и не видим их, каждый из нас бесконечно одинок, даже когда нас соединяет работа или вожделение. Но стоит нам прикоснуться к добру и любви, как святым; к истине — как Аристотелю; к прекрасному — как Данте, Баху или Джотто, — и между душами устанавливается связь. Только дух подлинно объединяет людей, только свет собирает их, «intellectualia et rationalia omnia congregans, et indestructibilia faciens»[576] [85*].
Искусство как таковое стремится нечто произвести. При этом некоторые его виды отличаются тем, что стремятся произвести нечто прекрасное. Произведения прочих искусств служат пользе человека, т. е. являются лишь средствами достижения этой цели, а потому остаются в рамках определенного материального жанра. Произведения же изящных искусств служат красоте, а красота есть абсолютная самоцель, она самодостаточна, поэтому если как нечто произведенное они материальны и ограничены рамками жанра, то как нечто прекрасное принадлежат сфере духа и сливаются с запредельностью, с бесконечностью бытия.
Таким образом, изящные искусства так же выделяются из рода искусств, как человек выделяется из рода животных. И так же, как человек, они подобны горизонту, где соприкасаются материя и дух. Этим объясняются многие их отличительные особенности. Причастность к прекрасному изменяет в них одни родовые черты, например, как мы пытались показать, все, что касается правил искусства, и, наоборот, закрепляет, доводит до крайней степени другие — прежде всего, умственный аспект и сходство искусства с добродетелями созерцательного разума.
Можно провести особую аналогию между изящными искусствами и премудростью. Они в равной мере обусловлены объектом, превосходящим человека, самоценным и необъятным, ибо красота бесконечна, как и бытие. Столь же бескорыстны, устремлены сами на себя, подлинно благородны, так как их произведения не предназначены быть средством достижения чего-либо, а созданы для того, чтобы ими наслаждались как целью, как настоящими плодами, aliquid ultimum et delectablile. Их ценность — духовного порядка, их функция — созерцание. Ибо, хотя созерцание — не единственное их дело (как у премудрости), тем не менее они нацелены на то, чтобы доставлять умственное удовольствие, а это тоже своего рода созерцание; кроме того, в самом художнике заложена определенная созерцательность, которая должна сообщать произведению красоту. Поэтому, с известным допущением, возможно применить к изящным искусствам высказывание св. Фомы о премудрости, которую он сравнивает с игрой[577]: «Созерцание мудреца сравнимо с игрой, так как имеет два присущих игре качества. Во-первых, игра доставляет наслаждение, и созерцание ума заключает в себе наивысшее наслаждение, недаром в Книге премудрости Иисуса, сына Сирахова, Премудрость говорит сама о себе: "обладание мною приятнее медового сота"[86*]. Во-вторых, игра ничем не задана и все в ней совершается без всякой внешней цели. Таковы и услады премудрости… Потому она и сравнивает их с веселой игрой: "я… была радостью всякий день, веселясь пред лицем Его во все время, веселясь на земном кругу Его"»[578].
Однако искусство остается укорененным в области творчества и доставляет радость уму посредством рабского труда над материей. Этим определяется странность и трагизм положения художника, да и человека вообще: ведь человек должен прозябать в телесном мире и жить в духовном. Осуждая древних поэтов, изображавших божество завистливым, Аристотель признает их правоту в том, что лишь оно обладает мудростью в чистом виде: «…обладание ею можно было бы по справедливости считать выше человеческих возможностей, ибо во многих отношениях природа людей рабская»[579]. Производить прекрасное в чистом виде — тоже прерогатива Бога. По сравнению с мудрецом, положение художника не столь возвышенно, в нем больше человеческого, кроме того, оно более противоречиво и мучительно, поскольку деятельность художника не лежит целиком и полностью в области чистого умозрения и заключается не в созерцании, а в творчестве. Художнику не дано вкушать покой и блаженство премудрости, но на него распространяются строгие требования отвлеченного разума, и в то же время он обречен терпеть все тяготы рабской обыденности и недолговечность материальных произведений.