Однако искусство остается укорененным в области творчества и доставляет радость уму посредством рабского труда над материей. Этим определяется странность и трагизм положения художника, да и человека вообще: ведь человек должен прозябать в телесном мире и жить в духовном. Осуждая древних поэтов, изображавших божество завистливым, Аристотель признает их правоту в том, что лишь оно обладает мудростью в чистом виде: «…обладание ею можно было бы по справедливости считать выше человеческих возможностей, ибо во многих отношениях природа людей рабская»[579]. Производить прекрасное в чистом виде — тоже прерогатива Бога. По сравнению с мудрецом, положение художника не столь возвышенно, в нем больше человеческого, кроме того, оно более противоречиво и мучительно, поскольку деятельность художника не лежит целиком и полностью в области чистого умозрения и заключается не в созерцании, а в творчестве. Художнику не дано вкушать покой и блаженство премудрости, но на него распространяются строгие требования отвлеченного разума, и в то же время он обречен терпеть все тяготы рабской обыденности и недолговечность материальных произведений.
* * *
«Брат Лев, животинка Божия, когда бы меньший брат говорил языком ангелов и воскрешал умершего четыре дня тому назад, запиши, что не в этом совершенная радость…»[87*]
Когда бы художник вместил в свои произведения весь свет небесный и всю благодать райского сада, он не обрел бы совершенной радости, ибо он гонится за мудростью, чует ее аромат, но не может ею овладеть. Когда бы философ познал все умозрительные истины и все свойства бытия, он не обрел бы совершенной радости, ибо премудрость его остается человеческой. Когда бы богослов постиг все аналогии божественных проявлений и все причины деяний Христовых, он не обрел бы совершенной радости, ибо у его премудрости хоть и божественное происхождение, но лад и голос человеческие.
Умрите ж, голоса, коль суждена вам смерть!
Лишь нищим и смиренным дано совершенное счастье, ибо им доступны премудрость и созерцание в чистейшем виде, когда умолкают голоса земные и звучит лишь голос Любви; им, приобщенным непосредственно к вечной Истине, ведома «услала, даруемая Господом, и дивный аромат Святого Духа»[580]. Недаром незадолго до смерти св. Фома так отозвался о своей незавершенной «Сумме»: «Все это представляется мне мякиной, mini videtur ut palea». Мякина человеческая и не более — все парфеноны, шартрские соборы, сикстинские капеллы и ре-минорные мессы, — мякина, что вспыхнет и сгорит в последний день. «Все мирское пресно»[581].
Средневековье знало эту иерархию. Возрождение отринуло ее. После трех веков отступничества блудное искусство пожелало стать для человека смыслом жизни, Хлебом и Вином, истинным зерцалом благодатной красоты. На деле же оно ее лишь распылило. Поэт возжаждал блаженства, но оно требует от искусства духовной полноты, даруемой одним лишь Богом, и ему пришлось удовольствоваться принципом «безмолвствуй, бездна». Молчание Рембо, быть может, знаменует собой конец векового безбожия. Во всяком случае, оно ясно показывает, что искать в искусстве глаголы жизни вечной и отдохновение души — безумие и что художник, дабы не погубить ни свое искусство, ни собственную душу, должен быть тем, что требуется для искусства, т. е. хорошим мастером.
Современный мир, еще не так давно суливший художнику все, скоро едва ли не отнимет у него последние средства к существованию. Система «ничего, кроме земного», основанная на двух противоестественных принципах: всемогущества денег и утилитарности, — бесконечно умножает потребности, порабощает душу и поглощает ее досуг, приспосабливает factibile к требованиям практической жизни, навязывает человеку бешеный машинный ритм и ускоренную циркуляцию материи, а тем самым придает человеческой деятельности нечеловеческий характер и сатанинскую направленность, ибо конечная цель всего этого бедлама — лишить человека памяти о Боге,
dum nilperenne cogitai, seseque culpis illigat[89*].
Понятно, что при такой системе все, на чем лежит хоть слабый отпечаток духа, должно считаться бесполезным, а значит, отвергаться.
Или же героизм, истина, добродетель, красота должны сделаться полезными — лучшими, вернейшими орудиями пропаганды и господства земных сил.
Гонимый, как мудрец и почти как святой, художник, быть может, признает наконец своих братьев и вновь обретет подлинное призвание; ведь он в некотором смысле не от мира сего, потому что с той минуты, как он начал служить красоте, он ступил на путь, ведущий праведные души к Богу и являющий им невидимое в видимых вещах. Пусть тех, кто не захочет потакать Зверю и плыть по течению, малая горстка, но благодаря им, благодаря их бескорыстному труду выживет весь род людской.
VI Правила искусства
Формообразующая роль искусства заключается в том, что оно задает некий распорядок материи. Древние считали даже, что наличие установленных правил, viae certae et determinatae[90*], — один из существенных признаков искусства.
Слова «установленные правила» вызывают у нас неприятные воспоминания о трех единствах и «правилах Аристотеля». Но эти ходульные правила грамматиков-классицистов — наследие Возрождения с его манией копировать античность и чучелом Аристотеля, а не наследие христианского Аристотеля великих схоластов. Установления, о которых они говорили, — это не предписанные извне условности, а возвышенные и сокровенные рабочие механизмы самого искусства[582]. Любой художник знает, что без этой разумной формы, обуздывающей материю, его искусство превратилось бы в хаос эмоций[583]. Здесь, однако, требуются некоторые пояснения.
* * *
Говорим ли мы об искусстве вообще, об искусствах механических и прикладных или об изящных и свободных, важно понять, что упомянутые правила ничего не стоят, если они не являются внутренне необходимой духовной сущностью некоего габитуса, или одной из добродетелей разума, а именно добродетели искусства.
Габитус, или добродетель, искусства возвышает дух художника изнутри, позволяет ему использовать правила по своему усмотрению; он не более «порабощен» правилами, чем мастер — инструментами. Не правила владеют художником, а он в полной мере владеет ими; не они им распоряжаются, а он с их помощью распоряжается материалом и действительностью; иногда же, в звездные мгновения, когда работа гения в искусстве уподобляется чудесам Господа в природе, он действует не против правил, а поверх их, по высшему и менее явному уставу. «Истинное красноречие, — писал Паскаль, — пренебрегает красноречием, истинная мораль пренебрегает моралью, пренебрегать философией — это и значит философствовать». А вот в придачу сочное словцо самого отъявленного тирана и якобинца среди маститых академистов: «Если вы не наплюете на живопись, она наплюет на вас»[584].
Как уже отмечалось выше, существование габитусов в корне противоречит эгалитаризму. Современный мир чурается их, каковы бы они ни были; можно было бы даже написать любопытную историю постепенного вытеснения их современной цивилизацией. Начинать ее следовало бы с весьма отдаленного прошлого. Мы увидели бы — недаром говорится, что рыба гниет с головы, — как великие теологи: Скот, а за ним Оккам и даже Суарес неблагосклонно относились даже к благороднейшим из этих исключительных качеств, к дарам Святого Духа, не говоря уж о врожденных нравственных добродетелях. Вскоре христианские добродетели и освящающая благодать будут подточены и подпилены Лютером, а потом богословами-картезианцами. Настал черед и естественных габитусов; Декарт, в своем уравнительном раже, обрушивается даже на genus generalissimus[91*], включающий в себя всех тех, кто несет печать проклятия, и отрицает реальное существование качеств и акциденций. В то время все были увлечены успехами счетной машины, все бредили методом. Декарт рассматривает метод как безошибочное и легкое средство, способное привести к истине «тех, кто не учился наукам» и светских людей[585]. Наконец Лейбниц изобретает логику и язык, замечательные тем, что они «избавляют от необходимости думать»[586]. Постепенно общество доходит до безмозглого зубоскальства, пустого любопытства во вкусе Просвещения.
Таким образом, метод, или правила, трактуемые как совокупность формул и приемов, работающих самостоятельно и служащих ортопедическим и механическим каркасом для ума, стремятся повсюду в современном мире заменить собою габитусы, потому что метод доступен всем, габитусы — немногим. Нельзя же смириться с тем, чтобы пригодность к лучшим видам деятельности зависела от добродетели, которой одни наделены, а другие нет! Поэтому надо сделать прекрасное легким.