Искусство, в отличие от благоразумия, не предполагает коррекции устремлений, т. е. усилий воли и любви, в сторону человеческого блага или моральных постулатов[596]. Зато его устремления, как показывает Каетан[597], направлены на его собственные, специфические цели, на благо самого искусства, так что к сфере творчества, как и к сфере деятельности, приложим принцип, гласящий, что «истина практического ума сообразуется не с вещью, а с верным устремлением».
Общая цель изящных искусств — красота. Их произведение не должно быть просто материальной вещью, выполняющей практическое предназначение, как, например, часы, сделанные, чтобы показывать время, или судно, построенное, чтобы плавать по воде. Для художника цель — задуманное произведение само по себе, как особое и неповторимое воплощение красоты; это не конечная цель его искусства, а частная, которой подчиняется данное действие и по отношению к которой в данном случае устанавливаются свои правила и средства. Значит, чтобы составить правильное рассуждение об этой частной цели, т. е. замысел произведения[598], мало одного разума, а необходимо еще и верно направленное устремление, ибо каждый рассуждает о своих частных целях в зависимости от настроения и состояния: «каков каждый человек сам по себе, такая и цель ему является»[599]. Следовательно, помещающаяся в уме живописца, поэта, музыканта добродетель искусства не только охватывает область чувственного восприятия и воображения, но еще и требует, чтобы любое устремление художника (его воля и страсти) было сверено с целью его искусства. Если поток его желаний и эмоций минует русло красоты, сверхчеловеческой в своей запредельности и не материальности, то треволнения жизни, сумятица чувств и сама рутина искусства опошлят его замысел. Художник должен работать с любовью, должен любить то, что он делает, чтобы его добродетель была, по выражению св. Августина, ordo amoris[600]; чтобы прекрасное стало ему соприродным, органично вошло в его плоть и кровь, наполнило собой его желания и чтобы замысел произведения исходил не только из ясного разума, но и из сердца, из нутра. Это руководство любви и есть верховное правило искусства.
Однако любовь неотделима от разума, без него она бессильна; стремясь к прекрасному, она стремится к тому, что может усладить разум.
Коль скоро цель изящных искусств — само произведение как образец прекрасного и эта цель есть нечто совершенно уникальное и особенное, художнику приходится каждый раз искать новый и уникальный способ сообразовываться с целью, т. е. упорядочивать материал. В этом сходство изящных искусств и благоразумия.
Искусство, несомненно, всегда сохраняет свои viae certae et determinatae, это подтверждается тем, что все произведения какого-либо художника или какой-либо школы имеют одни и те же, неизменные особенности. Но применяет художник правила своего искусства осмотрительно, умело, осторожно, умно и прозорливо, останавливаясь не на жестко предопределенных, а на благоразумно подобранных каждый раз по обстоятельствам; лишь при этом условии установленные им правила будут безупречны. «Картина, — говорил Дега, — требует столько же ловкости, хитрости и порочности, сколько преступление»[601]. Для изящных искусств (в силу трансцендентности их объекта) важно, как для охоты и военной стратегии, специфическое управляющее начало.
Когда наконец все правила станут для художника органичными, они сведутся к одному-единственному: постоянно следовать за изменчивой линией интуитивной, неповторимой, сиюминутной эмоции.
Эта художественная добродетель, эта своеобразная духовная чувствительность, соприкасающаяся с материей, соответствует в практической сфере созерцанию, а в чистом искусстве — соприкосновению с прекрасным. Насколько академический канон перевешивает этот живой подход, настолько изящные искусства отступают к обобщенному типу искусства и его низшим, механическим формам.
VII Чистота искусства
«Мы сегодня требуем от искусства того, — заметил Эмиль Клермон[602], — чего греки требовали от совсем других вещей: иногда от вина, а чаще всего — от мистериальных празднеств, т. е. опьянения, бреда. Наивысший эмоциональный накал нашего искусства соответствует вакхическому безумию этих мистерий, обличавшему их азиатское происхождение. Искусство же было для греков чем-то совсем иным…[603] Оно должно было не баламутить душу, а, наоборот, очищать ее. "Искусство очищает страсти", — гласит знаменитое и обычно превратно понимаемое изречение Аристотеля. Нам же следовало бы для начала очистить само понятие прекрасного…»
Схоласты на тысячу ладов повторяют, что в произведении искусства, подходить ли к нему со стороны искусства вообще или со стороны прекрасного, преобладает разум. Они неустанно твердят, что разум — основа всех людских произведении[604]. Добавим, что, сделав логику высшим из свободных искусств и в некотором смысле первым аналогом искусства вообще, они показывают нам, что логика так или иначе принимает участие в любом искусстве.
Там все — ПОРЯДОК, красота, Покой, и свет, и наслажденье[605][102*].
В архитектуре любая бесполезная облицовка уродлива, поскольку нелогична[606]; точно так же подделка и ложный фон, и без того выглядящие довольно жалко, в церковном искусстве становятся просто нестерпимыми — крайне нелогично украшать Божий дом при помощи обмана[607], Deus non eget nostro mendacio[103*]. Роден говорил, что «в искусстве безобразно все фальшивое, все, что смеется без причины, кривляется, брыкается и выгибается, все, что красуется напоказ, все, что лжет»[608]. А Морис Дени учил: «Рисуйте модели так, чтобы они выглядели нарисованными, отвечали всем законам изобразительного искусства, и не пытайтесь обмануть глаз или ум; истина искусства состоит в сообразности произведения собственной цели и средствам»[609]. Древние же выражали это так: истина в искусстве полагается per ordinem et conformitatem ad régulas artis[610]104* из чего следует, что всякое произведение искусства должно быть логичным. В этом его правдивость. Оно должно быть пропитано логикой, не псевдологикой ясных идей[611] и не логикой научных доказательств, а рабочей логикой, всегда таинственной и неожиданной, логикой живой структуры и глубинной геометрии природы. Шартрский собор — такое же торжество логики, как «Сумма теологии» св. Фомы; пламенеющая готика не терпит облицовки, весь ее блеск — это блеск виртуозно построенных силлогизмов логиков того времени. Вергилий, Расин, Пуссен логичны. Как и Шекспир. Да и Бодлер! О Шатобриане этого не скажешь[612]. Средневековые архитекторы не занимались реставрацией «с сохранением стиля», как Виоллеле-Дюк. Если в романском храме сгорали хоры, они ничтоже сумняшеся строили новые, готические. Но взгляните-ка на Ле-Манский собор — какие стыки и переходы, какой внезапный всплеск, и как прекрасен этот храм в своей уверенности — вот живая логика, та же, что в геотектонике Альп и в анатомии человека.
* * *
Согласно св. Фоме, совершенство добродетели искусства состоит в суждении[613]. Ремесленное же мастерство — это непременное, но внешнее условие искусства. Оно необходимо, но в то же время содержит в себе постоянную угрозу, поскольку может подчинить творчество не габитусу разума, а сноровке рук и тем самым заглушить импульс искусства. Ибо существует такой импульс, который, per physicam et realem impressionem usque ad ipsam facultatem motivam membrorum[105*], идет от разума, где пребывает искусство, к руке мастера и сообщает произведению художественную «форму»[614]. Таким образом и посредственный инструмент может быть проводником духовного начала.
Именно в этом обаяние неумелых примитивов. В самой по себе неумелости ничего обаятельного нет; она ничуть не привлекает нас, если в ней нет поэзии, и просто претит, если в ней есть привкус вычурности и фальши. В примитивах же это святая слабость, посредством которой проявляется тонкая интеллектуальность искусства[615].
Человек живет in sensibus[106*], ему так тяжело держаться на уровне интеллекта, что задаешься вопросом, не приносит ли общественный, материальный, культурный, технический прогресс — сам по себе, безусловно, полезный — вреда состоянию искусства и цивилизации в целом. Есть некая граница, дальше которой нельзя заходить, ибо, чем меньше трудностей, тем меньше силы, чем меньше препятствий, тем меньше доблести.