Есть небо, а клеток как бы и нет, потому что в каждой клетке - целое небо. Жить небом.
В знании - бессилие. Френсис-бэконовская максима "знание - сила" ждет еще своего часа: четыре или пять веков еще подождет.
Что же все-таки хочет учено-книжное средневековье? Оно хочет проявить, прояснить, высветлить в человеке его истинную жизнь через слово и решить две учебно-ученые задачи. Выработать два умения: умение увидеть того, кто произносит текст; умение восстановить текст в его истинности. Иначе: оно бьется над тем, как всему этому научить. Или: пройти мучительно-трудное испытание всей этой ученостью, предстающей как дело апофатическое. А пройдя, - жить; жить, всему этому учась. Стало быть, замысел этой учености состоит в том, чтобы снять эту ученость, но лишь пред ликом узнанного в лицо смысла ее снять. И только тогда воспринять смысл в целостном его бытии, в его многомерной жизненности.
Предел и невозможность средневековой учености. Невозможность и предел средневекового ученого человека-учителя и книгочея, пребывающего меж пророком-подвижником и мастером-ремесленником. Но в то же время наивозможнейшее и наибеспредельнейшее утверждение такой вот средневековой учености, искушающей столь же беспредельный и столь же всецело возможный - в сфере постижения - Смысл.
Так что же? Не было ученого человека в средние века? Не было средневековой учености? Было все это или не было?
Ho... квадривиум ученого житья-бытья.
Но... ученые книжные люди европейского средневековья. Был. Была. Были. - Было.
Жили - были...
Бог - не часть, а целое. И здесь Раймонд Луллий был абсолютно прав, с высоты своего XIII столетия еще раз решительно дезавуировав ученость европейского средневековья, едва ли не тысячу лет тщившуюся расчленить все и всяческие способы-приемы, дабы с их помощью внять смыслу как единственно истинному о нем слову. Богоданное слово-смысл. Вечно-мгновенное слово.
Школа окончена.
Последний звонок...
"Мыслитель Родена - шахматист, у которого отняли доску" (Рамон Гомес де ла Серна, XX век).
Игра без игры, умение как вдох и выдох, мастерство что-нибудь уметь как рефлекс. В этой точке - конец средневековой учености как знания об умении словом-приемом навести на смысл; в ней же - возможность исследовательской учености новых времен.
Лишь возможность...
Потому что триста или четыреста лет быть еще миру как школе, а человеку в таком вот школьном мире жить. Правда, мир-школа и человек в этой школе станут иными. Да и ученость станет иной. Но теоцентрический способ видения еще будет оставаться. Это будут иные, хотя всё ещё средневековые, времена (XIII-XVI европейские столетия). И речь о них, конечно же, не здесь.
И они его в себе несли,
Чтоб он был и правил в этом мире,
И привесили ему, как гири
(Так от вознесенья стерегли),
Все соборы о едином клире
Тяжким грузом, чтобы он, кружа
Над своей бескрайнею цифирью,
Но не преступая рубежа,
Был их будней, как часы, вожатый.
Но внезапно он ускорил ход,
Маятником их сбивая с ног,
И отхлынул в панике народ,
Прячась в ужасе от циферблата,
И ушел, гремя цепями, бог.
Рильке
Ученое средневековье только тем и занималось, что все это и готовило. А когда случилось это всё, то ужасно растерялось: обессмысленный обезбоженный - мир, а в нем - человек, голый, как Адам, и беззащитный, как листок на ветру. Собраться с силами - со своими силами, и ни с чьими больше...
Ученый человек в контексте теоцентрической идеи европейского средневековья - ученый в контексте антропоцентрической идеи Нового времени.
Цель ясна, а путь еще не пройден. Мы еще только в XIII веке, да и то в начале этого века, на двадцать седьмом его году. Ведь именно тогда почил последний в нашем сочинении герой - Франциск из Ассизи. До вконец обезбоженного, зато учено-исследуемого, мира еще триста или четыреста лет. Ясно, что "ученость" (теперь уже точно в кавычках) такого вот типа, о котором все время шла речь, не пропала вовсе за эти четыреста или триста лет; она была, но была на периферии этих столетий. Преобладала же в эти века ученость принципиально иного, природопознающего, в некотором роде исследовательского - средневеково-исследовательского - толка. Но это - уже совсем другая история. Иной путь. И путь этот предстоит пройти. А пройдя, можно будет и улыбнуться снисходительною улыбкой, оглянувшись на эту самую учительскую ученость, на книгочея-учителя средних веков.
Но улыбнемся сейчас, потому что улыбка никогда не помешает. Тут-то и пригодится нам совсем уже современный анекдот, очень созвучный анекдоту средневековому, с которого мы взялись повторять пройденное. Вот он. Чтобы узнать, какого пола лучший представитель семейства кошачьих, нужно его поймать, а поймавши, выпустить: если побежал, то - кот, a если побежала кошка.
Смех смехом, но именно такая вот грамматико-вербальная ученость именно она - в собственном своём историологическом предшествовании - как раз и подвигла естествоиспытателя новых времен (но прежде как бы сформировав его - опосредованно, конечно) на решение вышеназванной задачи: эмпирически-натурально глянуть под эмпирический хвост натурального кота или натуральной кошки.
Счастливый конец. Не так ли?..
ЕЩЁ ОДИН ХЭППИ ЭНД.
Любопытства ради - чем же всё это кончится? - заглянем в самый конец задачника: в ответы. Для чего и в самом деле поторопим время и заглянем в XVI столетие, например, дабы увидеть средневековую вербальную ученость из времен будущих. Или так: увидеть, что от нее останется в этих будущих временах.
Это литературное - словесно-шутовское - развенчание, осмеяние пустых раскрашенных слов, не предназначенных уже ни для каких смыслов. Звенит раблезианский смех над этой ученостью (может быть, в её пародийном обличье?). На всю Европу и на всё XVI столетие звенит...
Вот как смеется Франсуа Рабле (глава "Цвета одежды Гаргантюа"): "Цвета Гаргантюа, как вы знаете, были белый и голубой - этим его отец хотел дать понять, что сын для него - радость, посланная с неба; надобно заметить, что белый цвет означал для него радость, удовольствие, усладу и веселье, голубой же - все, что имеет отношение к небу".
"Я уверен, что, прочтя это место, вы посмеетесь над старым пьяницей и признаете подобное толкование цветов слишком плоским и вздорным; вы скажете, что "белый цвет означает веру, а голубой - стойкость..."
"Чего вы волнуетесь? Чего вы на стену лезете? Кто вам внушил, что белый цвет означает веру, а голубой - стойкость? "Одна никем не читаемая и не почитаемая книга под названием Геральдика цветов, которую можно купить у офеней и книгонош", - скажете вы".
(Имеется в виду и в самом деле трактат "Геральдика цветов", написанный около 1458 года герольдом короля Альфонса V Арагонского Сисилем и попавший в Париж в 1526 году. - Так толкуют это место комментаторы романа Рабле.) [Её автором владело] "...может статься, самомнение, ибо он, не приводя никаких оснований, доводов и причин, опираясь только на свои собственные домыслы, осмелился предписать, как именно надлежит толковать цвета, - таков обычай тиранов, которые в противоположность людям мудрым и ученым, почитающим за нужное приводить веские доводы, стремятся к тому, чтобы здравый смысл уступил место их произволу; а может статься, глупость, ибо он воображает, что, не имея доказательств и достаточных оснований, а лишь следуя его ни с чем не сообразным догадкам, люди станут сочинять себе девизы".
Развенчание цветовой геральдической ученой педагогики. А вот и того хлеще:
"Вот до чего дошли эти придворные щеголи и суесловы! Если они избирают своим девизом веселье, то велят изобразить весло; если кротость - то крота; если печаль - то печать; если рок - то бараний рог; если лопнувший банк лопнувшую банку; если балкон, то - коней на балу; если восторг; то - воз и торг...
Исходя из тех же самых домыслов... я мог бы велеть нарисовать горчичницу в знак того, что я огорчен, розмарин - в знак того, что меня разморило..."
Дальше ехать было уже некуда. Средневековая ученость осмеяна "повсесердно и повсеградно". Грядет радикальная реформа этой учености. На выходе Новое время с его наукой о причинно-следственной природе объективированных вещей в их сущностях и просветительским образованием (отдельно от исследований) в эпоху Просвещения и в последующие времена. (Правды ради замечу, что науке Нового времени непосредственно предшествовала не столько эта самая ученость, сколько четыре века между - природознание XIII-XVI веков.)
И тогда ясно, что Рабле смеется не над собственно средневековой ученостью в ее осмысленной - живой и драматически напряженной - цельности и полноте, а скорее над ее пародийно-гротескной тенью из поздне-средневекового театра теней, преувеличенно обозначивших предел и конец: слово-прием во имя смысла и смысл - порознь навсегда, потому что меж ними вот-вот восстанет иное: наука о сущностях вещей самих по себе, ставших предметом собственно ученых, собственно научных исследований.