Сначала — и долго! — бытие Божие впрямую не отрицалось (исключим крайности революционной Франции) — ни в романах, которые читали с упоением Татьяны Ларины, ни в жизни бытовой, ни даже в науке. Возвеличивались факты — те же историки! — а от попыток религиозного осмысления и объяснения многих сторон жизни и даже быта уклонялись, — это ведь не научно! — предпочитая а п о с и о п е з ы — фигуры умолчания; делалось это к тому же будто бы случайно, невинно, по забывчивости или по как бы стеснительности, — «ну как это я буду о чем-нибудь говорить, ссылаясь на Промысел Божий, словно старушка, — ну, как засмеют меня»?
Вот эта «стеснительность», это неприкрытое человекоугодие в государственном и личностном масштабе были отдаленным духовным результатом ползучих Петровских реформ, которые продвигаясь тихой сапой в течение двухсот лет, перекроили всю русскую жизнь и ввели в кровь русских людей страшный вирус европейского протестантского худоверия.
Ныне находятся и такие уже вернувшие себе веру люди, которые теперь с высоты своего фарисейского знания о Боге, готовы все крушить в русском прошлом — особенно в сфере искусства и творчества. И Пушкину теперь нелегко приходится от посяганий наших неоправославных патриотов: они не могут понять, каким духовным подвигом было явление его Татьяны, вдруг вживе открывшей то, что когда-то было неотъемлемым достоянием Древней Руси — смиренная, целомудренная, теремнАя женщина, верная Богу, мужу и своему слову, отличная от света (всего общества пушкинских времен), синтезом и символом которого был показан несчастный Онегин.
«Писание знает (если, конечно, мы верим глаголам Духа) об этих тайных грехах души, которые считаются равными и подобными грехам явным, поскольку и те и другие суть побеги от одного и того же корня, — говорил великий Макарий Египетский. — Ведь Писание гласит: «Яко Господь разсыпа кости человекоугодников» (Пс. 52:6) и «мужа кровей и льстива гнушается Господь» (Пс. 5:7), причисляя лесть и убийство к единому преступлению».
Не за подобное ли человекоугодие и была наказана Россия?..
* * *
Однако мы весьма далеко заглянули вперед в нашем рассказе, нарушив и естественный ход жизни и ритм нашего прихотливого шага повествования о ней. Зачем потребовалось такое забегание вперед? А затем, чтобы поглядеть на то, еще медлящее уходить из нашего рассказа и еще живое в нем п р е ж н е е (это относится к тому, о чем сейчас пойдет речь) не из оконца параллельно летящей тройки, а из врат конечно-тупиковой станции, — из наших дней — столь далеких и непохожих на жизнь семьи Жуковских в середине и во второй трети XIX века. Читатель ведь уже привык, что мы в нашем рассказе не гнушаемся подходов, занятых из века XX–XXI-го, — то zoom резко приближает к нам чей-то крупный план, на котором мы можем увидеть даже слезу в углу глаза, то широкоугольник выкладывает нам целую панораму, на которой земля открывается нам в своей заповедной сердечной грусти, а то и космический аппарат помогает нам глянуть с непомерных высот на земные пространства оттуда, где временнОе начинает терять свои собственные очертания, поглощаемое неизменным и вечным. С Богом ли мы?
Рассказ теперь пойдет о самой старшей в ряду детей Егора и Анны — о Машеньке, Марии Егоровне Жуковской, Marie, — как звали ее в детстве и юности обожавшие ее братья Иван и Коля, близкие ей по годам. Однако со временем братья незаметно переменили обращение к сестре — стали звать ее Машей. Не она изменилась, — они…
Родилась Маша летом 1841 года в Орехове. До объявления крестьянской воли было впереди еще целых 20 лет. Это немалое время становления (в особенности для девушки девятнадцатого века) прожила она при старом укладе крепостного права. В эти годы Маша была особенно близка с Иваном, который родился спустя три года после нее. С Николенькой было уже шесть лет разницы. После освобождения крестьян Маша прожила еще почти 30 лет — всего без малого пятьдесят. Недолгой, малозаметной, ничем не выдающейся, — скромной была ее жизнь. Она очень любила Ивана, бывшего наперсником всех ее девичьих мечтаний, но посвятила жизнь свою неженатому брату Николаю, которому не просто заменила отсутствующую супругу-хозяйку, но подарила ему настоящую семейную жизнь с ее радостями и уютом, с ее особенным теплом и домашностью, она сделала его дом открытым для друзей и соратников по науке. Пока была жива Маша Николай Егорович никогда не скучал от одиночества.
Была ли у Маши своя жизнь? И что она такое — с в о я жизнь?
* * *
Из Орехова сестре Вере во Владимир.
Поздняя осень 1889 года.
«Голубушка Вера, сегодня мы проснулись в охолодевших комнатах и с ужасом увидали, что на дворе снежная мятель. Значит дождались. Завтра посылаем подводы с мукой и птицей, не знаю, как доедут маленькие цыплятки — очень холодно. Очень жаль, что нельзя сейчас послать тебе корову, очень оне теперь мало доят, а две так совсем перестали… Очень я огорчена кражей у меня варенья, потому что мерзкий Филька ликует. На празднике охмелев, он стал было угощать девок вареньем, но другие парни вздули его, сказав, что он своим вареньем угодит в острог. Зато он купил себе огромную гармонику, нагло ходил садом наигрывая всякие мотивы и напевая «вот они барские бубенчики позвякивают…». Ему сошли тогда с рук обрезанные бубенцы, вот он и погреб обокрал… Посылаю 16 цыпок, 6 индеек, цыплят с курицей и два цыпленка деткам… Если б ты знала, какой вдруг завернул холод, ветер свистит с ужасающей силой, я совсем упала духом, как я теперь доеду до станции… Прощай, голубчик, целую тебя и деток».
Письмо это было написано в последний год жизни Марии Егоровны. Этой поздней осенью 1889 года у нее уже и началась вовсю ее последняя смертная болезнь — тяжкая водянка. Весной 1890 года Мария Егоровна скончалась и была похоронена на родовом погосте Санницы у Храма св. пророка Илии в селе Глухове, что в четырех верстах от Орехова. Упокоилась и она на дивной красоты холме Круче, откуда и по сей день обнимают человека со всех сторон необъятные Владимирские дали, утешающие глаз своими добрОтами — горизонтами непроходимых лесов, и переливающимися холмами, и заросшей кустарником рекой Воршей внизу.
Все теперь молчит вокруг — и погост, буйно зарастающий дикими травами и какими-то отсевками когда-то высаженных цветов, и холмы, и луга, когда-то бывшие ухоженными полями, покрытыми золотом хлебов и кобальтовой синью васильков, а ныне красиво буреющими к осени своими ковылями да конскими каштанами — забытые и брошенные человеками пажити…
Когда-то гудел здесь улей жизни — славилась Круча своими ярмонками на Ильин день, со всех деревень сюда съезжался народ Божий. Телег — не счесть. Бабы все нарядные — пестреющие вышивками да сарафанами цветастыми, кичками рогатыми речными жемчугами унизанными, мужики в новых рубахах, и шум, и торг конфетами-жамками, которые столь обожаемы когда-то были веселыми деревенскими девками, а еще торг шел кульками с изюмом и орехами — с гармоникой и плясками…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});