К расстегнутым тушам подбегали расторопные мужики, хватались за кромки шкуры, сильно дергали вниз, рвали, повисали на шкурах, сдирали трескучие кожи, помогая ударами кулаков, засовывая ладони в горячие парные промежности, отрывая жилы и пленки, сволакивали шкуры и шмякали их оземь, словно дымящиеся мокрые комья. Голые быки, растопырив копыта, с литыми, розово-коричневыми мускулами, в сплетении голубых и белых жил, с сахарными хрящами, качались, словно свешивались из неба, стараясь дотянуться до пола высунутыми языками. А их охватывали, дубасили, насиловали разъяренные потные скотоложцы. Раскатистый, могучий баритон, похохатывая, наяривал:
Как во го-ро-де бы-ло во Ка-за-ни-и…
Вокруг быков метались полуголые люди, то ли мясники, то ли жрецы, приносящие жертву плотоядному неутолимому богу. Мужики в галифе принесли электропилы. Звонкие зубчатые диски приближались к изогнутым рогам, касались на мгновение, обрезали как сучья. Летели опилки, рога падали. Их обрубки торчали из бычьих лбов, рядом с мохнатыми ушами и выпученными как фиолетовые чернильницы глазами. В руках мясников появились заточенные черпачки, напоминавшие обувные рожки. Ловкими, с поворотом, движениями они вонзали инструменты в глазные яблоки быков, поддевали, вычерпывали. Вырванный глаз мгновение висел на хромированной ложке, огромный, с черным зраком, окруженный белым пузырем с красными, выдранными из мозга корешками, а потом плюхался в подставленное ведро. Жестяное ведро наполнялось глазами, становилось зрячим. Со дна его глядела бычья жизнь в непонимании мира, который сначала ее сотворил, а потом так страшно убил. Оперный певец неутомимо разливался в руладах:
Ле-ель, мо-ой Ле-ель,Ле-ель, па-сту-шо-ок…
Ворвалась ватага с топорами, набросились на плывущие туши, стали врубаться в кровавые тела, рассекали с хрустом ребра, раскраивали позвонки, превращали каждого четырехногого зверя в двух двуногих, рассеченных по оси симметрии. Все мешалось, колыхалось в розовом дурмане. Звенели цепи, хрястали топоры. Звучали дивные арии Верди, Пуччини, Чайковского, Бородина.
И вдруг среди обвисших, с перерубленными ногами и вываленной требухой туш появился Плинтус, голый, вниз головой, на крюке, качался, окруженный бычьими телами, уродливый, свесив ручки, выкатив мертвый зоб, выпучив желтую грыжу. Мясник Микита полоснул его ножичком сверху вниз, подставляя таз под жидкие внутренности.
Следом на крюке проплыл Эскамильо, худосочный, с тощими ногами и впалой грудью, лишенный всей своей привлекательности. Микита махнул ножичком, и голова тореадора покатилась по кафельному полу.
В красном парном пространстве, словно рожденный из бычьей крови и слез, возник огромный, пульсирующий электронным столбцом рейтингомер с трепещущей электронной цифрой 88. Под дикую торжествующую песню: «Комбат-маманя, маманя-комбат…» – белоснежный экран опустился, отделяя от мясокомбината ошалелых, потерявших дар речи дипломатов.
Модельер мрачно улыбался, вытирая башмаки о черный фрак Плинтуса. Извлек из золоченого, принадлежавшего Эскамильо камзола ладанку, которую подарила ему донна Стеклярусова, где хранился девичий локон шестилетней девственницы.
Уже позднее в продаже появилась небольшая партия клинской копченой колбасы с этикеткой, на которой блистательный тореадор взмахивал мулетой. Колбаса была говорящей. Голосом Плинтуса жаловалась из холодильника: «Мне холодно!»
Плужников проповедовал на Красной площади с Лобного места. К нему подходили несмелые гости столицы, явившиеся из захолустья подивиться на чудесные купола и соборы, москвичи, не пропускавшие случая оказаться среди просторной любимой площади, где брусчатка похожа на черную икру с серебряными точками солнца, а розовые зубчатые стены дышат, словно заря. Тут были несколько иностранцев, не понимавших языка, но на всякий случай щелкавших своими японскими цифровыми фотокамерами. Подошли молодожены, она – вся в белом, а он – в костюме с красным цветком, из веселого любопытства, полагая, что, должно быть, мужчина дает концерт. Подошли бабушки с детками, желавшие, чтобы внучки сначала увидали, а потом нарисовали сказочный собор Василия Блаженного. Плужников, опираясь на седой камень Лобного места, обращался к народу, повторяя на разные лады:
– Братья, любите Россию… Краше и добрее ее нет на земле… Кто любит Россию, тот угоден Богу… А кто душу отдаст за Россию, тот будет в Раю… Кто любит Рай, тот любит Россию… А кто любит Россию больше себя, тот уже здесь, на земле, – в Раю!..
Он повторял это на разные лады, опираясь порезанными руками о старинный камень, чувствуя, как сочится кровь из порезов на утомленных ногах.
И хотя голос его был едва слышен, люди понимали его. Понимали его также белые соборы в золотых кокошниках и повязках. Осеннее солнышко играло разноцветными лучиками, и дети, стоя рядом с бабушками, старались поймать цветные веселые зайчики.
Собор Василия Блаженного, колючий, мохнатый, похожий на кактус, вдруг раскрыл крепкий, в сахарной гуще, бутон, и дивный огромный цветок, душистый и нежный, закачался над Лобным местом.
Нинель, следуя за Плужниковым по кровавой росе, дошла до Красной площади, увидала на Лобном месте и узнала его. Пробираясь сквозь толпу, тянула к нему руки:
– Сереженька, это я!.. Они меня мучили, но я о тебе не сказала!.. Ты – Русский Праведник!.. Тебя Бог любит!.. Заступись за нас!..
Плужников увидел в толпе седую изможденную женщину в рубище и узнал в ней златовласую, с зелеными глазами красавицу Нинель.
Хотел к ней сойти. Но уже сбегались с разных сторон торопливые агенты в плащах и шляпах, из-под которых торчали песьи морды и настороженные мохнатые уши.
– Взять его!.. Он враг государства!.. Уклоняется от переписи населения!.. – кричали агенты спецслужбы «Блюдущие вместе», расшвыривая толпу.
Плужников сошел с возвышения, сделался невидимым и удалился через реку в сторону гостиницы «Балчуг».
Часть четвертая
Глава 26
Триста лет назад Петр Первый велел выкопать в Балтийском море Финский залив, провел туда из Ладожского озера реку Неву и построил Санкт-Петербург, чтобы ловчее было дружить с Европой и возить туда морем Семеновский и Преображенский полки. Теперь же, к юбилею Северной столицы, которой было не привыкать менять свое название, решили переименовать ее в Санкт-Глюкенбург, что по-русски означало Святой Счастливоград. Счастливчик был зван в город своего имени, где все дышало приготовлениями к празднествам.
Он уже открыл несколько памятников, среди них: академику из пустыни Сахара, напоминавший огромный клок застывшей пены; надгробие безвременно почившему Мэру, взывающему к своей неутешной вдове: «Нет больше лодки, нет больше паруса. Не приплыву я к тебе, Стеклярусова!»; памятники насекомым – кузнечику, сверчку, божьей коровке и колорадскому жуку; памятники отдельным частям лица – губе, ноздре, уху, подбородку и лбу с волосами. Последняя затея состояла в том, что, если собрать воедино все упомянутые части, получалось его, Счастливчика, лицо. Вершиной торжества, куда съезжались самые именитые люди страны, а также послы иностранных государств, должна была стать церемония вокруг Медного всадника, где планировалась замена бронзовой головы Петра Первого, работы Фальконе, на его, Счастливчика, голову, работы скульптора Свиристели. Именно с этого момента, под грохот пушек, город менял название.
Президента так утомили дневные встречи с народом, бесконечные изъявления благодарности, запах уксуса, исходящий от женщины – полпреда Северо-Западного федерального округа, питерские чекисты, сотнями вылуплявшиеся из муравьиных яиц и тут же бежавшие представляться, что Счастливчик дождался благословенной ночи с негасимой зарей, обманул охрану и отправился гулять по городу, донашивающему свое ветхое имя, готовому взять себе блистательный псевдоним.
Он шел по призрачному городу, среди дворцов и соборов, отраженных в зеркальных каналах, не встречая прохожих, помахивая тростью, подаренной Блейером, в набалдашник которой был вставлен крохотный передатчик фирмы «Филипс», остановился перед Медным всадником, всматриваясь в своего предтечу.
Каменная глыба, отломленная от карельского фьорда, была в строительных лесах. Царственный наездник с простертой рукой, вздыбленный конь, придавленная копытом змея были окружены легкой арматурой, по которой утром поднимутся скульпторы и рабочие, алмазной фрезой отпилят голову императора и приставят к срезу голову Счастливчика, накладывая незримый шов, как если бы это был академик Шумаков, пришивающий один орган на место другого. История России была чревата взрывами, головы то и дело отлетали, и искусные реаниматоры пришивали к обезглавленным туловищам новые головы, краше прежних.
Счастливчик осторожно полез на стапели, вдоль конского бока с набухшей бронзовой жилой, достиг плеча, откуда простиралась могучая рука с растопыренной дланью, слегка запыхавшись, остановился перед огромным лицом с кошачьими усами, выпученными глазами и яростно сдвинутыми бровями. Щеки были покрыты зеленой патиной. В усы набилась пыльца цветущих каштанов. На венценосном челе белели следы голубиного помета. Но в целом лик царя был прекрасен. От него исходили вдохновение и державная мощь. И это вызвало в Счастливчике легкое раздражение, которое сменилось чувством превосходства над медным неживым истуканом.