Смотрят письмо, а в письме написано:
гоните взашей не подходяча
Что делать? Не оставлять же! Привязали мальчонка к груди несчастной, вывели за город на дорогу, там и пустили.
* * *
А какая была она красавица, — ты все горы пройди, немало встретишь, а такой не найдешь!
Идет она — родной ребенок на груди, как камень, и жалко — идет она, и за что ее гонят? — и плачет, и так она плачет — из слез ручей течет.
Куда ей дорога и кто ее примет, невинную, с виновной судьбой?
Идет она — и так она плачет — из слез ручей течет.
Целый день она шла, и попадается ей навстречу татарин. Посмотрел, посмотрел на нее, отвязал ребенка, швырнул на дорогу.
— Иди за мной!
И пошла — куда ж ей безрукой? — пошла она за татарином.
А сама все оглядывается, жаль ей ребенка: на дороге один валяется, как голышок-камушек придорожный.
Шли и шли, и пришли к реке, ну, как Кура. И просит она напиться. Нагнулся татарин воды набрать, а она его сзади, как пхнет ногой, он — в речку, и потонул.
Потонул татарин, одна осталась на берегу.
И видит: на берегу весь в белом на белом коне — во лбу звезда.
— Нагнись и выпей из Куры горсть воды!
Нагнулась — послушала, а сама себе думает: «Господи, как я могу в горсть взять, когда рук нет?»
Еще ниже нагнулась, смотрит, а у нее руки, — ее белые руки, как прежде.
Зачерпнула воды в горсть, напилась.
Да скорей на дорогу, туда, где ребенок лежал.
А как он обрадовался, уцепился ручонками за ее белы руки.
— Мама моя, мамочка! — и смеется и тельцем дрожит весь.
И пошли они вместе, за руку крепко, — уж ни в жизнь не расстанутся!
Приходят в большую деревню. Встречается им старуха.
— Где бы нам, бабушка, переночевать?
— А идите ко мне, у меня просторно.
И приютила их на ночь.
В той деревне наутро собиралось большое собрание выбирать старшину.
Оставила она сына на старуху, сама выбежала на народ посмотреть.
Стал народ в круг, достали павлина, подкинули: на кого павлин сядет, тому и быть старшиной.
Летал, летал павлин и сел ей на голову.
— Это не считается! — загалдел народ, — чужая! Кидай еще раз.
И снова кинули.
И снова павлин сел ей на голову.
— Гони ее, что она тут мешает! — пуще загалдели.
Она и пошла, в дом пошла к старухе, где оставила сына: крепко спал ее сынок с дороги.
Стала она его люлюкать, стала его голубить.
А в доме в крыше сделано было окно, чтобы свет в доме был. И в это светлое окно залетел павлин и сел ей на голову.
И слышит она, бежит народ. Растворили дверь, вошли старики, и как увидели ее с павлином, поклонились.
— Твоя судьба. Быть тебе старшиной.
Вывели к народу. Окружил народ.
— Быть тебе старшиной! — сказали враз.
— Грамотная?
— Грамотная.
— Ну, и с Богом!
Так она старшиной и сделалась.
И любил ее народ, и такая ей была вера, пуще всех.
* * *
Стала она старшиной и большие пошли урожаи, такие большие, что последний бедняк не знал куда девать хлеба.
А о ту пору помер старый царь, вернулся царевич с войны и царем сделался. И поехал царь по своему царству хлеб закупать и приехал как раз в эту большую деревню.
— Почем хлеб цените?
— А поди, — говорят, — спроси старосту.
Ну, царь и пошел. Да не признать ему своей жены: без рук ведь была.
Столковались о цене.
— Поди, отправь хлеб, — сказала она, — а потом приходи ко мне ужинать.
А сама ощипала дичину — какаби и хохоби — петушка да курочку, поставила жарить.
Живо обделал царь свое дело, распорядился с хлебом, и уж идет к старшине ужинать, а она жарит.
И пока какаби и хохоби жарились, стала она сказку сказывать о двух братьях и сестре, все про себя, до того самого места, как старшиной она сделалась и пришел к ней царь ужинать.
— Глазынько лопни, правду я говорю, — поднялась она, — правду я говорю?
— Правду! — пропищали какаби и хохоби, жареные, и без голов, совсем уж готовые.
Тут поднялся царь — узнал!
И повез ее к себе, несчастную и таланную, жену свою — грузинскую царицу с сыном-царевичем.
Мтеулетинские камни*
Грузинская
Давным-давно, где лежат теперь камни и нет человеку проходу, ни зверю прорыску, когда-то Нина пасла стада, тут и изба ее стояла, — тут укрывалась она на ночь.
И полюбил Нину горный дух — великан.
А Нина любила Михако.
И вот однажды подстерег великан их нежную встречу.
Задымилось каменное сердце. Но как! И не унять ему каменного сердца.
Или камнем расплющить на месте, когда Нина целовала Михако, а Михако ей клялся в верной любви…
— Я только и живу для тебя, Нина.
— Михако!
— Мое счастье — жить для тебя, Нина.
— Михако!
— И больше ничего мне не надо.
Нет, в любое время он мог бы убить их!
И видел, как и после смерти, обнявшись, неразлучно будут витать их души над горами, — верный Михако и любимая Нина.
Нет, сделать так, чтобы она прокляла его душу, — показать ей верность человеческой верной любви! — и тогда одинокая душа ее одна подымется на белую гору, любимая Нина.
В одно из свиданий Нины и Михако горный дух великан поднял с белой горы белый легкий снег и тихо засыпал избушку.
И когда наутро они увидали, что отрезаны от мира, им и горя мало: и пусть занесено кругом, и пусть все дороги заложены — они одни в целом мире, верный Михако и любимая Нина.
И день прошел в поцелуях.
И не заметили, как ночь пронеслась.
А наутро смотрят: все также.
И загрустил Михако.
— Михако!
Нет ему пути.
— Михако, ты клялся… Михако! И мое счастье — быть с тобой!
Нет ему пути на волю.
И ни клятвы, ни ласки не рассеют тяжких дум.
Уныло прошел день. А так тяжка была долгая ночь.
Настал третий день — смотрят: снег, те же сугробы, и не пройти и не выйти.
И завыл от голода Михако.
Ничего ему не надо!
Он кинжалом рассек ногу любимой Нины и впился губами в струившуюся кровь.
А там каменное сердце великана стало так горячо, как горяча струившаяся кровь, и захохотал он.
Вот она, его верная правда, вот человеческая верность!
И от смеха его посыпались камни тяжелые, — летели камни, как легкий снег, засыпали черным снежную долину.
И увидел великан — выше белой горы неслась душа за белую гору, и такая печальная, и такая беспросветная, одна одинокая, любимая Нина.
А когда пришли откопать из-под снега избушку, ничего уж там не было, кругом одни камни.
И с тех пор нет человеку проходу, ни зверю прорыску, — одни камни.
Беков мед*
Татарская
Бил молодой пастух мать-старуху, бил да приговаривал:
— Иди, старая карга, к беку, скажи, чтоб дочь за меня отдал!
Сам брал кувшин с мацони (вроде простокваши) и шел в степь к стаду.
Ну, мыслимо ли дело, у бека просить такое? Старуха побои терпела: легче от своего, чем от бека.
И вот однажды, отколотив мать, взял пастух кувшин и ушел в степь, гоня стадо.
И случилось, — дождь. Что делать? Степь, никуда не схоронишься. Вылил он мацони наземь, снял с себя все, запихал в кувшин, сам сел на кувшин, да так на кувшине и переждал ливень.
Показалось солнышко, тут он опять оделся и идет, как ни в чем не бывало, а кругом грязища.
Навстречу шайтан.
— Ва! Шел дождь, а ты сухой?!
— Как видишь!
— Скажи секрет, почему?
— Эге, чего захотел! Нет, ты какой свой мне скажи, тогда и я скажу.
— Ладно. Вот тебе молитва: если скажешь ее на еду врага, украдешь язык.
— Ладно. А ты, коли сухим хочешь быть в дождь, носи всегда с собой кувшин с мацони.
— Ва! — Шайтан плюнул с досады и пошел. Так и разошлись.
* * *
Вернулся пастух домой и застал мать: собиралась куда-то старуха, в руках чашка с медом.
— Что такое? Откуда такой мед?
— Беку, — сказала старуха, — велел бек достать.
— Дай сюда!
Взял он из рук чашку да молитву шаитанью и прочитал над медом.
— Ну, ступай, мать, к беку.
И пошла старуха.
С медом-то куда хочешь, с медом и к беку — пожалуйте!
Ну, что, старуха, хорошего меда принесла?
— Сам, батюшка, отведай! — поклонилась старуха беку, поставила перед ним чашку.
Бек сунул в мед палец, обсосал хорошенько.
— Хор-хоро-хррр… — хрипит, языком крутит, надсаживается, а ничего уж, — жен-на-нна!!! — только и выпалил.
Прибежала бечиха, видит, — бек, как бек, мед перед беком, чашка и палец в меду, — сама и сунь палец в мед по пробовать.