2
Миша Марков и Савелий осматривали город, побывали на базаре.
— Деревню Уклеевку не слыхали? — выспрашивал Савелий ананьевского жителя, почтенного, благообразного старца, который торговал луком и подсолнухами.
— Какую Уклеевку?
— Обыкновенную Уклеевку. Под Пензой.
— Какая такая Пенза? Я такой и не слыхал.
Это совсем обескуражило Савелия: вон куда заехали! Даже Пензы не знают! Не везет ему с его Уклеевкой. Сколько ни мотаются по свету — все попадают не туда.
А Миша Марков часто думает о Кишиневе. Недавно опять ему снилось, будто сидит он у окна, у себя дома, видит: мать возвращается из города. Поднялась на крыльцо, вошла, Миша не оглядывается, но слышит, как она ставит на лавку сумку с провизией, как снимает шаль… и хорошо ему, приветливо… Он знает: подойдет сейчас мать, проведет рукой по его ершу жестким, упрямым волосам… «Чего же ты, Мишенька, не расскажешь, как вы там вместях с Котовским твоим войну воевали?»
Хороший такой сон, Миша целый день ходил под впечатлением приснившегося. Савелию рассказал. Савелий пришивал пуговицы к Мишиной гимнастерке.
— Вещий, — говорит, — сон! Скучает по тебе мамаша-то, думу думает. Не робей, Мишутка, бог вымочит, бог и высушит!
В эти же дни к Ольге Петровне пришел пожилой, с седыми усами боец, принес сундучок, жестью по уголкам обитый, и ключ к этому сундучку.
— Вот, говорит, сколько времени вожу — это нашего командира, значит, Григория-то Ивановича. Хорошо еще, что уцелело. У него ведь как: завелась рубашка — беспременно кому ни на есть отдаст, о себе-то не думает. Так я ему нарочно и не напоминал. Ну, а теперь, поскольку сестрица у него объявилась, думаю, отнесу, а то не ровен час — угораздит пуля, и останется у меня грех на душе, что с чужим добром вовремя не распорядился.
Поблагодарила Ольга Петровна, а боец говорит:
— Нет, уж ты проверь, все ли цело. Тут у меня и реестр приложен.
3
Машенька Ульрих это затеяла, она все и организовала. Она доказывала мужу:
— Неизвестно, будет ли в дальнейшем хоть один день передышки. Мы же взяли за правило ничего не откладывать. Завтра и устроим вечеринку, отпразднуем свадьбу Ольги Петровны с Григорием Ивановичем. Как раз паек выдали и деньги пришли. Я уже и с квартирными хозяевами согласовала — все забываю их фамилию… ах да! — с Голубятниковыми! Правда, симпатичное семейство? И даже интеллигентные такие, а муж их дочери — это, значит, зять, что ли? — играет на пианино, тоже очень кстати.
Ульриху понравилась эта мысль. Можно же когда-нибудь сесть, как людям, за стол, поговорить, попеть, музыку послушать…
— Сервировку беру на себя, — продолжала Машенька.
Она была мастерица по части кулинарии, и ей хотелось блеснуть своими талантами.
Стали обсуждать подробности, как все устроить. Машенька взяла карандаш.
— Составим список, кого пригласить, — сказала она. — Их двое, мы, Няга… — вот уже пять, затем все Голубятниковы… этот пианист с супругой — это уже девять… затем… Кто еще? Командир взвода пулеметного эскадрона… он еще поет хорошо… Вспомнила! Дубчак! Ну, потом папаша Просвирин, Слива… Это сколько уже получается? И конечно, наш военком Михаил Максимович Жестоканов…
Всего набралось восемнадцать приглашенных. В основном были все военные. Машенька Ульрих где-то разнюхала, что в Ананьеве есть девушка, которая очень нравится Няге. Девушку звали Катя. Она была чуточку по-провинциальному жеманна, но зато обладала роскошной косой и щедрым румянцем и вообще очень была мила. Машенька уверяла, что прямо-таки влюбилась в нее, и, конечно, пригласила ее на вечеринку.
От Котовского и Ольги Петровны все держали в секрете.
В этот вечер Ольга Петровна занята была изготовлением для госпиталя простынь и белья из добытых полотняных сахарных мешков. Вдруг прибежал ординарец:
— Послали за вами. Ульрих просил.
Ольга Петровна решила, что кто-то заболел. И так, как была, в вязаной верблюжьей кофте и ситцевом платье, помчалась на вызов.
Каково же было ее радостное смущение, когда она застала там в полном сборе всех друзей и ей объявили, что предстоит товарищеский ужин.
Все улыбались и приветствовали ее. Илья Илларионович Голубятников глава семейства, ананьевский старожил, ветеринарный врач — был известный хлебосол и любитель общества. У него часто собирались, чтобы сыграть «пульку» в преферанс, и непременно с разбойником и мизером. Он занимал две комнаты во втором этаже кирпичного дома на главной улице, а надо сказать, что двухэтажных домов в Ананьеве — раз, два и обчелся.
Вход в квартиру Голубятниковых был по деревянной лестнице через парадное крыльцо, с перилами, двумя ступеньками, подстилкой для вытирания ног и прорезом для писем в массивной двери. Поднимешься по лестнице площадка с одним окном, надпись на одной из дверей — 00. Другая обита кошмой и клеенкой, она ведет в прихожую, а из прихожей уже видна первая комната, с фикусами, тюлевыми занавесками, приличным пианино и множеством фотографий в рамках и без рамок на стенах.
— Не обессудьте! — говорил приветливый хозяин и вел гостей в столовую, к накрытому столу.
На столе было нарядно. Тут можно было найти и домашние соления, и колбасу, и все, что только может представиться воображению, учитывая возможности 1920 года. Но и это было не все! В кухне уже снимались с листов пироги, крендели — изделия, которые умеют печь только хорошие хозяйки, и то лишь маленьких, провинциальных городов. Впрочем, это имело только отдаленное сходство с пирогами и кренделями мирного времени. Тут была использована и овсянка, и манная крупа… Но все же это казалось роскошью и встретило единодушное одобрение.
Душой общества была Машенька Ульрих. Она размещала гостей. Она успевала с каждым поговорить и каждому положить кусок пирога с морковью. Она была хорошенькая и обожала своего Михаила Павловича.
Когда все уселись и наступило минутное молчание, Макаренко, как старший среди собравшихся, с торжественностью, соответствующей обстоятельствам, произнес, обращаясь к Ольге Петровне:
— Вот что, мамаша, вот ты столько времени пробыла у нас в бригаде, и мы решили поженить вас с комбригом. Подходите вы друг другу. Теперь отвечай прямо и откровенно: согласна ты?
И так как Ольга Петровна в смущении медлила с ответом, Григорий Иванович сказал:
— Воля народа! Мы должны подчиняться.
Все одобрительно засмеялись, и ужин начался.
Восторгались закусками, расхваливали всю снедь, хозяйка сияла, над столом висела лампа «молния» со светло-розовым абажуром. Мебель была прочная, скатерть, вероятно, из приданого Евдокии Кондратьевны Голубятниковой, пышной, как ее крендели, все еще моложавой, хотя вырастила и уже выдала замуж дочь.
Тосты были дружные и большей частью патриотические, хотя, конечно, не забыли выпить и за здоровье хозяйки, и особо за Котовского и Ольгу Петровну (при этом не обошлось без традиционного «горько!»), и с хитрой улыбочкой за здоровье Няги и его милой соседки Кати, причем начались шутки и остроты, что не пришлось бы в Ананьеве отпраздновать вскорости еще одну свадьбу. Катя очень конфузилась, Няга смеялся, сверкая белыми зубами…
Но это были, так сказать, «тосты на закуску». Прежде всего Котовский поднял тост за мировую революцию, за победу, за славную Сорок пятую дивизию, за «непобедимую дикую» — Отдельную кавалерийскую бригаду.
Оказалось, что, кроме всех прочих талантов, Машенька Ульрих умеет еще и петь. Зять Голубятникова — стеснительный молодой человек — сразу почувствовал себя «в своей стихии», как только сел за пианино. Он исполнил сначала Чайковского, затем несколько вещей Грига. Потом Машенька пела «Жаворонка» Глинки и «Однозвучно гремит колокольчик» Гурилева. При этом Машенька все поглядывала на мужа, как бы спрашивая: «Хорошо?» Ульрих высокий, синеглазый блондин — отвечал ей одним только взглядом: «Замечательно!»
Тут стали подтягивать и остальные, и вскоре вокруг пианиста столпились хористы. Попробовали петь «Ноченьку» из «Демона» — ничего не получилось. Тогда перешли на студенческую «Быстры, как волны, дни нашей жизни», а затем упросили Котовского и Николая Васильевича Дубчака исполнить молдавскую дойну.
— А теперь давайте «Стеньку Разина»! Товарищ пианист, вы можете «Стеньку Разина»?
— Он все может!
Илья Илларионович Голубятников благодушествовал и все приговаривал: «Не обессудьте». Гости веселились от всей души, а он с грустью смотрел на них и думал:
«Такие все молодые… Какой богатырь этот Котовский! А Няга — какой он жизнерадостный! Или Ульрих — такой искренний, душа нараспашку и, по-видимому, очень любит жену: она поет, а он переживает и волнуется за нее… Хорошо, что они умеют веселиться и ни о чем не думать. Может быть, смерть стережет их и стоит уже у двери. Дело военное, бои кровавые, и ведь они всегда впереди… Но что пользы об этом думать! Они молоды, они думают о жизни, а не о смерти, и это очень хорошо!..»