будем с ней делать?
Они сидели на кухне друг перед другом за сосновым столом. Здесь было ещё холоднее, чем в остальных помещениях, потому что в кожух вентилятора над плитой задувал ветер. Оба они сидели в полупальто, а на Мелани даже были красные шерстяные перчатки.
— Это твоя любовь, — сказала Мелани. Перед ней на голубой обеденной тарелке лежала Эхо. — Если она станет частью меня, то никогда не сможет умереть… или уж точно пока я жива.
— Я люблю тебя, — прошептал Дэвид. Он выглядел старше на несколько лет и казался седым, как его дедушка.
Мелани двумя руками обхватила горло Эхо и хорошенько его сдавила. Ей пришлось покрутить его во все стороны, но в итоге удалось снять кожу. Она вставила два пальца, затем четыре, и живот котёнка понемногу вскрылся со звуком рвущейся простыни. Показалась грудная клетка Эхо с бледно-жёлтыми, склизкими лёгкими, а затем и кишки, отчётливо выделявшиеся своим зелёным цветом.
Дэвид, дрожа, наблюдал за Мелани. Её лицо приняло такой необычайный, блаженный вид, словно она была святой и занималась Священным поглощением. Она залезла в брюшную полость котёнка, вытащив оттуда желудок, кишки и соединительные ткани. Затем наклонила голову вперёд и набила всё это себе в рот. Стала медленно пережёвывать, не закрывая глаз, и пока она жевала кишки, те, извиваясь, свисали с её подбородка. Двенадцатиперстная кишка все ещё была соединена с тельцем животного тонкой, дрожащей тканью.
Мелани сглотнула два раза. Затем оторвала задние лапы Эхо и вгрызлась в них, срывая зубами шерсть и плоть и пережёвывая и то, и другое. То же самое она проделала и с передней лапой — не посмотрев даже на то, что мясо на ней разложилось до такой степени, что напоминало, скорее, чёрную патоку, чем плоть, а шерсть с неё липла к её губам, как борода.
Мелани съела Эхо меньше, чем за час. Её чуть не вырвало, когда она заталкивала себе в рот рыхлые лёгкие котёнка, и Дэвиду пришлось принести ей стакан воды. За все это время никто из них не проронил ни слова, но они не сводили глаз друг с друга. Это был ритуал пресуществления, при котором любовь превращалась в плоть, а плоть поглощалась, чтобы снова превратиться в любовь.
Наконец, от Эхо не осталось почти ничего, кроме головы, костей и облезлого хвоста. Дэвид вытянулся через стол и взял руки Мелани в свои.
— Не знаю, что теперь будет с нами, — с дрожью в голосе произнёс он.
— Но мы это сделали. Теперь мы стали по-настоящему единым человеком. С нами теперь будет то, что мы захотим. Мы можем делать что угодно.
— Я боюсь нас.
— Не нужно бояться. Теперь нам ничего не страшно.
Дэвид опустил голову, всё ещё крепко сжимая её пальцы.
— Я бы лучше… я бы лучше вызвал бойлерщика.
— Пока не надо. Пойдём лучше в постель.
— Мне холодно, Мелани. Мне никогда в жизни не было так холодно. Даже когда мы играли в Чикаго и было минус двадцать пять.
— Я тебя согрею.
Он встал, но когда повернулся, у Мелани случился отвратительный рвотный позыв. Она зажала рукой рот, но плечи зашлись в страшной судороге, и её вырвало прямо на стол — шкуркой, шерстью, костьми и склизкими кусочками гнилой плоти. Дэвид прижал её к себе, но она не могла прекратить извергать все, что было у неё в желудке.
Она села с побелевшим лицом, вспотев, и принялась всхлипывать.
— Прости. Прости меня. Я пыталась удержать это. Правда пыталась. Это не значит, что я тебя не люблю. Прошу тебя, Дэвид, это не значит, что я тебя не люблю.
Дэвид поцеловал её голову, слизал пот со лба и кислую слюну с губ.
— Это не важно, Мел. Ты права… Мы можем делать что угодно. Мы одно целое, и это все, что имеет значение. Смотри.
Он набрал со стола горсть шерсти и кишок и запихнул себе в рот. Проглотив, набрал ещё и проглотил снова.
— Знаешь, каково это на вкус? Точно такого же вкуса будем мы сами, когда умрём.
Весь день и всю ночь они лежали в объятиях, закутавшись в одеяло. Температура падала все ниже и ниже, подобно камню, тонущему в колодце. К середине следующего дня Дэвид стал неудержимо трястись, а когда начало темнеть — застонал, покрылся испариной, и его стало колотить ещё сильнее.
— Дэвид… я вызову врача.
— Все, что угодно… всё…
— Я позвоню Джиму Пуласки, он поможет.
Вдруг Дэвид сел, перестав трястись.
— Мы одно целое! Мы одно целое! Не позволяй им идти в атаку! Не давай пересечь пятидесятиярдовую линию! Мы одно целое!
Она проснулась вскоре после полуночи, когда он уже был тих и холоден, как воздух в самой комнате. Простыни тоже замёрзли, и, подняв одеяло, она увидела, что его кишечник и мочевой пузырь вскрылись, пропитав своим содержимым матрац. Она поцеловала его, погладила по волосам и стала шептать его имя снова и снова, но понимала, что его больше нет. Когда наступило утро, вымыла его тем же способом, что и всегда — при помощи языка, — а затем положила его, голого, поверх одеяла с открытыми глазами и распростёртыми в стороны руками. Она подумала, что никогда не видела мужчину, который выглядел бы настолько совершенным.
Была середина одной из самых холодных зим с 1965 года, а мистер Касабян обладал не самым острым обоняние. Но когда он вернулся домой в утро пятницы, то сразу ощутил не столько холод, сколько сильный, гнилой запах, стоявший в коридоре. Он постучал в дверь Дэвида и Мелани и позвал:
— Мелани! Дэвид! Вы там?
Ответа не было, и он постучал снова.
— Мелани! Дэвид! У вас всё в порядке?
Он забеспокоился. Обе их машины стояли на подъездной дорожке, засыпанные снегом, а на веранде не было никаких следов — значит, они должны были быть дома. Он попытался выбить дверь плечом, но та оказалась слишком прочной, а плечо — слишком костлявым.
Наконец он поднялся к себе и позвонил миссис Густафссон.
— Мне кажется, с Мелани и Дэвидом случилось что-то плохое.
— Насколько плохое? Мне нужно быть в Манитовоке через час.
— Не знаю, миссис Густафссон. Но кажется, очень, очень плохое.
Миссис Густафссон приехала через двадцать минут на своём старом чёрном «бьюике». Это была крупная женщина с бесцветными глазами, жёсткими седыми волосами и двойным подбородком, который болтался в разные стороны, когда она качала головой, а это случалось часто: миссис Густафссон никогда не любила говорить «да».
Она вошла в дом. Мистер Касабян сидел