— Так вот сии вопросы и направьте той, коей первой и надлежит на них ответить, — продолжал Шувалов. — А затем купно — и вопросы и ответы — тисните в своём издании. Вы останетесь как бы в стороне. На самом же деле станете способствовать проявлению истины, к чему мы с вами, княгиня, так усердно стремимся.
Первая реакция императрицы на статью неизвестного сочинителя была едва скрытым раздражением.
— Скажите, княгиня, честно, не Ивана Ивановича ли Шувалова сей пасквиль? Или это тот сочинитель, пиесу которого мы недавно с вами смотрели? — посмотрела государыня в глаза Дашковой.
— Статья пришла по почте, — уклонилась от ответа директор Академии. — Но надо ли, ваше величество, растрачивать ваши изустные замечания по поводу сих вопросов неизвестного, когда можно на них с истинною вашей прямотою ответить на страницах «Собеседника»? Ваше блестящее перо непревзойдённой нашей первой писательницы, нет никакого сомнения, поставит на место сего резвого вопрошателя.
— В вашем предложении, княгиня, есть смысл, — согласилась императрица. — Я тоже не откроюсь публике, а лишь определю себя как сочинительница «Былей и небылиц», уже известная читателям по немалым публикациям.
Получатели третьей части дашковского журнала с интересом прочитали любопытное объявление: «Издатели «Собеседника» разделили труд рассматривать присылаемые к ним сочинения между собой понедельно, равно как и ответствовать на оные, ежели того нужда потребует. Сочинитель «Былей и небылиц», рассмотрев присланные вопросы от неизвестного, на оные сочинил ответы, кои совокупно здесь прилагаются».
Первый вопрос: «Отчего у нас спорят сильно в таких истинах, кои нигде уже не встречают ни малейшего сумления?» — вроде бы не таил в себе особого подвоха. И государыня ответила на него легко и просто: «У нас, как и везде, всякий спорит о том, что ему не нравится или непонятно». В этих словах даже угадывалось как бы приглашение к тому, что в России, как и во всех просвещённых странах, любой человек может выражать своё мнение открыто, не боясь никаких гонений.
Однако уже второй вопрос: «Отчего многих добрых людей мы видим в отставке?» — вызвал явное раздражение. Это, безошибочно угадала императрица, был намёк на удаление от службы умнейшего графа Панина и на гонение того же Новикова, позволившего себе иметь собственное мнение на дела государственные и общественные, отличное от мнения самой императрицы.
Она, понятно, не могла признать в ответе на вопрос, что увольняются в отставку неугодные ей люди, потому и ответила в том духе, что их якобы никто не отстранял, а они сами искали того положения, которое сулило им личные выгоды: «Многие добрые люди вышли из службы, вероятно, для того, что нашли выгоду быть в отставке».
Дальше — больше открытой неприязни к назойливому вопрошателю. «Отчего в век законодательный никто в сей части не помышляет отличиться?» — «Оттого, что сие не есть дело всякого». — «Имея монархиею честного человека, чтобы мешало взять всеобщим правилом: удостаиваться её милостей одними честными делами, а не отваживаться проискивать их обманом и коварством?» — «Для того, что везде, во всякой земле и во всякое время род человеческий совершенным не родится». — «Отчего в прежние времена шуты, шпыни и балагуры чинов не имели, а ныне имеют, и весьма большие?..»
Нет, это уже было слишком — так дерзить, так нелицеприятно указывать на пороки, имеющие место, скажем, не в доме каких-нибудь сумасбродов Простаковых, а — страшно вымолвить — в государстве Российском. Однако надо было выискивать ответы, дабы не навлечь на себя новых подозрений в ханжестве и покрытии лиц, стоящих у трона, но погрязших в пороках.
Екатерина вспомнила «Фелицу». Там тоже автор порицал негодных особ. Но делал это, одновременно возвышая её царственную особу. Здесь же сочинитель всё, что ни на есть дурного и скверного, как бы приписывает ей, монархине, обладающей всей полнотою власти, чтобы сии пороки искоренять, но на самом деле ничего для этого не делающей.
«Кому сие надобно — выставлять меня .причиною всех неурядиц? — не могла не спрашивать себя императрица. — Всюду в Европе выдающиеся умы чтут меня за самую просвещённую правительницу. Здесь же, в своём отечестве, силятся представить меня эдакой самоуправною госпожою Простаковой. А всё потому, что русский народ не знает меры и чужд благодарности за всё, что свершается в его же пользу. Так, позволив вывести на свет Божий уродства российского бытия, идущие от темноты и невежества, я тем самым навлекла хулу и на собственную персону, — сама, мол, такова, как твои же сподвижники, оберегающие твой трон. И как волка ни корми, он всё будет норовить в лес. Фонвизин — то сочинитель. Ему многое можно простить. Но какова княгиня Дашкова и каков Иван Иванович Шувалов, стоящий за её спиной? Вот кого мне надо особливо остерегаться, — признаны Европою и почитаемы якобы потому, что среди главных моих светлых умов. Потому, даже стиснув зубы, надо их и впрямь держать при себе. Отринутый — худший твоей милости супротивник, а обласканный — первая тебе подкрепа. Вот почему я так тепло приняла возвращение и Дашковой и Шувалова в своё отечество. Не ради них — ради себя самой. А Фонвизин что ж? Говорят, он намерился поехать лечиться за границу. Вот и пусть как бы исчезнет на время, как когда-то Шувалов с Дашковой. А вернётся — остынет и присмиреет».
Самородок из-под Торжка
Россия начиналась сразу за Невскою першпективою, всего в каких-нибудь двухстах, если не менее, шагах.
Да, стоило лишь пройти Апраксин двор, с его многочисленными лавками и лавочками, наполненными всевозможными товарами на любой вкус и на любую потребность — от ложек и плошек до сервизов из обеденной и чайной посуды, от только что навязанных веников до ношеных, но ещё крепких солдатских мундиров, — как взору открывалась широкая площадь, заставленная всевозможными возами и бричками, нагруженными ягодами, яблоками и грушами, капустою, огурцами и всякими другими овощами.
Место сие звалось Щукиным двором, а на самом деле было рынком, или, лучше сказать, базаром, куда в столицу из всех окрестных и даже дальних мест привозилась самая разнообразная продукция, так необходимая к столу и знатных вельмож, и самого простого, как говорилось тогда, подлого люда.
Вот тут-то петербуржец, заточенный в своём опоясанном водою городе, отрезанный, казалось, напрочь от всего остального мира, вдруг встречался с обширною землёю, называвшеюся Россиею, — здесь густо оказывалось человеческого люду из самых разных краёв. И слышался говор не только природно русский, хотя подчас и совсем не похожий на местный, петербургский, — то с явным оканьем, выдававшим в пришельцах гостей с Новгородчины, то с аканьем, как говорят, положим, на Москве, но во всех концах этого огромного торжища можно было услыхать речь хохлацкую и молдаванскую, языки литовский и жидовский и всенепременно — местный, только не российский, а чухонский.
Здесь Иван Иванович и отводил свою душеньку, прогуливаясь неспешно средь возов и вслушиваясь в людской говор. И хотя речи были отрывистые, языки не все понятные, но создавалось впечатление, что и он, петербуржец, только-только пожаловал сам из тех краёв, из коих прибыли со своими товарами эти люди.
Но часто он и сам вступал в разговор. Делая вид, что приценяется, спрашивал, откуда привезена, к примеру, капуста или антоновское яблоко и как поступают там, в их краях, закладывая на зиму сей овощ и сей фрукт.
Тогда и открывалась Шувалову картина жизни людей, которых он встретил здесь впервые и об их быте вообще ничего до сей поры не знал. А картина оказывалась любопытной и во многих случаях неожиданной, говорившей о том, что не только за границею, но и у нас, в России, имеется немало такого, что достойно внимания и неподдельного интереса.
Чтобы вольно бродить по Щукину двору и не вызывать осторожных и недоверчивых взглядов мужиков и баб, Иван Иванович выходил из своего дома в не совсем обычном для него виде. Ничего такого — от башмаков до головного убора, что могло бы невзначай выдать его истинное лицо — на нём, разумеется, не было. На плечах — кафтан из грубого сукна, затерханная шляпа, взятая из дворницкой и более похожая на воронье гнездо, чем на головной убор, мятые и вылинявшие порты да на ногах разбитые, с заплатами башмаки.
Не то чтобы мужик мужиком — выдавала всё же физиономия, а за обедневшего отставного учителя он мог сойти запросто, и сию роль он, кстати говоря, и играл, знакомясь с заезжим людом и вступая с ним в разговор.
Впрочем, как и Апраксин двор, так и по соседству с ним Щукин были местом, к коему у Ивана Ивановича проявлялся особый интерес. Речь — о книжных развалах, где наряду с рухлядью можно было при случае высмотреть и какое-нибудь старинное издание, коему и цены-то нет. Однажды ему повезло, и он купил бесценный рукописный изборник времён Иоанна Грозного, занесённый на петербургский развал, наверное, из какого-нибудь тверского или псковского монастыря. Встречались книги и на иноземных наречиях, Бог ведает какими путями оказавшиеся в руках тех, кто сии книги привёз для продажи в столицу.