витые столбики кровати, все замерло, ждет: ждет дорогая посуда, ждут шафы фряжской работы, со скрутою и добром, и только женки суетятся нелепо, с какими-то кадушками, корытами, рушниками, горячей водой.
Издалека, точно с того света, слышен гулкий бой башенных часов, отсчитывающих время, оставшееся до неизбежного, как видится уже, конца. Послано к какому-то старцу из монастыря Ивана Предтечи, что за рекою, под бором, знакомцу князя Василия. В дверь суется посланец, вытаращенными глазами обводит покой – жива?
– От старца, от старца! – шелестит бабья молвь. Василий тяжело встает, идет к двери.
– Велено молиться Спасителю, Пречистой и великомученику сотнику Лонгину! – вполгласа передает посланный. – Тогда родит!
Василий медленно склоняет голову, делает несколько шагов назад и, когда уже за посланцем закрывается дверь, внезапно рушится на колени пред божницею, где среди многоразличных икон есть и образ сотника Лонгина, когда-то, в далеком Риме, претерпевшего мученическую смерть. Он говорит, шепчет, а потом и в голос, все громче, святые слова. Молится, стараясь не слушать сдавленных стонов у себя за спиной. Воды уже отошли, теперь вряд ли что и поможет, но – пощади, Господи! Давеча Соня толковала о былом, о Кракове, верно, вспоминала по ряду те молодые годы, каяла, что они разом не спознались, а пришло ждать и ждать. Быть может, она была бы мягче и преданней, не мучала бы так Василия, не мстила ему за девическое воздержание свое. Сына, Ивана, что давеча плакал у постели матери, уже увели, удалили и дочерей. Софья сказала, что не стоит им до времени зреть бабьих тягот! И теперь Соня стонет, царапая ногтями постель, пытается порвать атласное покрывало, кидает горячую потную голову то вправо, то влево, перекатывая ее по тафтяному рудо-желтому изголовью, шепчет: «Господи, помоги! Господи!» И Василий, стараясь изо всех сил не поддасться отчаянью, молит Господа, Пречистую и мученика Лонгина помиловать, спасти, сохранить ему супругу и дитя.
Он молился, пока сзади не раздался дикий, почти нечеловеческий вопль. Старая повитуха, отпихнув молодых перепавших девок, возилась меж разнятых и задранных ног роженицы, тихо ругаясь, доставала дитятю, пошедшего ручкой вперед. В конце концов, замарав руки по локоть в крови, сумела повернуть и вытащить плод. «Дыши!» – подшлепнула. Тут-то и понадобились корыта, вода и все прочее. Забытый князь стоял на коленях ни жив ни мертв, и только уже когда раздался тихонький жалкий писк новорожденного, рухнул ничью перед иконами, вздрагивая в благодарных рыданиях.
Неожиданно скоро явился духовник великого князя, которому, как оказалось, кто-то загодя постучал в дверь, вымолвив: «Иди, нарци имя великому князю Василью!» Посланный за ним, застал духовника уже в пути, и кто стучал, так и не было узнано.
В горнице к его приходу уже была убрана родимая грязь, замыта кровь, и Софья, бледная – ни крови в губах, – успокоенная, лежала пластом в чистых простынях и только помаргивала глазами. А когда ей явили младеня, туго перепеленутого, с красной мордочкой (кормилица уже расстегивала коротель, выпрастывая обширную, налитую молоком грудь в прорезь сборчатой сорочки), просительно глянула на повитуху, и та выговорила успокоенным басом: «Сын! Здоровый! Пото так туго и шел!» – Софья улыбнулась умученно и прикрыла глаза. Две слезинки выкатились у нее из-под ресниц и скатились по щекам, пощекотав уши.
Младеня тут же и окрестили, благо духовник принес с собою священное миро, тут же и окунули в кадь, куда священник предварительно опустил крест, прошептав над нею слова молитвы, тут же обтерли ветошкой и помазали маслом, нарекая младеня именем, сказанным духовнику неведомым пришельцем: Василий.
Боязнь была, вдруг столь трудно роженый ребенок умрет? Пото и торопились с обрядом. Но малыш не умер, а очень скоро пришел в себя, начал жадно есть, скоро у кормилицы стало едва хватать молока, а наевшись, гугукал и шевелил ручками, сжимая и разжимая крохотные кулачки.
С малышом возились наперебой все сенные боярыни. Счастливый отец осторожно брал сверток с малышом на руки, подносил к самому лицу, вдыхая молочный запах младеня. Как-то походя, высказал Ивану: «Меня не станет, младшего брата не обидь!» Не хотелось, чтобы между сыновьями пролегло то же нелюбие, как между ним и Юрием.
Юный Василий родился десятого марта, а Пасха в этом году была тридцать первого, и Софью едва отговорили совершить обещанный ход в пустынь преподобного Сергия, чтобы поклониться мощам святителя в благодарность за рождение сына. Старцев в Предтечевском монастыре она все-таки навестила в самый канун Пасхи. Вручила дары на монастырь, помолилась вместе со старцем, стоя на коленях перед алтарем, в тесной монастырской церковке, чуя неведомое доселе умиление.
* * *
Год начался хорошо, погоды стояли добрые, хлеб и сена должны были уродить и ничто не предвещало беды. Седьмого июня, перед обеднею, затмило солнце. Кудахтали куры, надрывно завыли псы, но солнце как скрылось, так и вышло из-за темного круга, не успев никого испугать, и не показалось, что это затмение предвещает грядущие грозы.
В этом году горели Москва и Смоленск. Москва – весною, а Смоленск – летом. Татары взяли Елец, и Василий посылал рать для охраны южного рубежа. Впрочем, татары были не Едигеевы, иные. Ханская власть в Орде умалилась до того, что отдельные беки переставали слушаться приказов из Сарая и ходили в походы на свои страх и риск.
Меж тем из Киева дошла весть о том, что Витовт поставил митрополита собором епископов, не слушая патриарших прещений.
И все-таки было спокойно! Можно было строить, рубить новые стены городов, укреплять волжский путь. Сына Ивана Василий посадил княжить в Нижнем Новгороде, приказав ему своих бояр и полки. Советовал пуще всего стеречься Борисовичей. Василий в том, что замыслил, был упорен не менее Витовта. Он и на Двину посылал с розыском; не хотят ли двиняне вновь отложится от Нова Города Великого? Но у тех, видно, еще не прошла старая боль.
В Орде Витовт нежданным ударом сверг Чефы-Оглана, просидевшего как-никак два года, и посадил на его место Иерем-Фердена. Но Едигей одолел и этого, посадив на престол Дервиш-хана, просидевшего на престоле Большой Орды опять два года, и это были два последние года, в которые старому Идигу еще удавалось удерживать