Пора было ехать дальше: солнце уже спускалось к горизонту, наступали сумерки. Граф начал терять терпение.
— А где же яйца? — воскликнул он.
Не видя поблизости хозяйки, он пошел ее искать. Зашел на конюшню, в каретный сарай. Старухи нигде не было. Тогда Прада, обойдя кругом дома, заглянул под навес. И там он вдруг остановился, пораженный неожиданностью: на земле лежала мертвой та самая черная курочка. Из клюва ее сочилась тоненькая струйка лиловатой крови.
Сначала граф просто удивился. Он нагнулся и ощупал мертвую птицу. Она была совсем еще теплая и мягкая, как тряпка. Должно быть, подохла от кровоизлияния, подумал граф. Но вдруг Прада побледнел как полотно и весь похолодел, угадав истину. С молниеносной быстротой он сопоставил факты: Лев XIII лежит больной, Сантобоно бежит за новостями к кардиналу Сангвинетти, потом торопится в Рим, чтобы преподнести в подарок кардиналу Бокканера корзинку с фигами. Ему вспомнился разговор по дороге из Фраскати: возможная смерть папы, вероятные кандидаты на папский престол, таинственные истории об отравлениях, до сих пор приводящие в трепет духовенство Ватикана; и ему вновь представился Сантобоно, бережно держащий на коленях заветную корзинку, и черная курочка, которая подкрадывается к корзинке и быстро удирает, держа фигу в клюве. И вот черная курочка лежит здесь мертвая, точно сраженная громом.
Графу внезапно открылась истина. Но он не успел еще принять решение, как поступить. Позади него послышался голос:
Смотрите, это же та самая курочка? Что с ней такое?
То был Пьер; пока Сантобоно усаживался в коляску, он также обошел вокруг дома, чтобы лучше рассмотреть руины акведука, возвышавшиеся между кронами пиний.
Прада, вздрогнув, точно застигнутый врасплох преступник, неожиданно солгал, сам не зная почему, уступая какому-то смутному инстинкту.
— Она издохла… Представьте себе, здесь было настоящее побоище. Когда я вошел, вон та, другая курица бросилась на эту, чтобы отнять фигу, и заклевала ее насмерть… Видите, кровь еще течет.
Зачем он так говорил? Прада сам себе удивлялся, выдумывая эти небылицы. Быть может, он хотел остаться господином положения, не поверяя никому страшной тайны, чтобы потом поступить, как он сам найдет нужным? Быть может, тут играли роль и стыд перед иностранцем, и невольное восхищение дерзким, преступным замыслом, хотя и возмущавшим его как порядочного человека, и личные интересы, и желание все хорошенько обдумать, прежде чем принять решение. Он, безусловно, был порядочным человеком, он не мог допустить, чтобы кого-нибудь отравили.
Пьер, жалостливый от природы, смотрел на курицу с огорчением, которое всегда причиняла ему внезапная гибель всякого живого существа. Он простодушно поверил рассказу графа.
— Ох, уж эти куры! — продолжал Прада. — Они дерутся с такой яростью, с такой злобой, прямо как люди. У меня в имении был птичник, и стоило какой-нибудь курице поранить лапку до крови, как все на нее набрасывались и заклевывали насмерть.
Прада быстро вышел из сарая; навстречу попалась хозяйка и передала ему четыре яйца, которые с трудом разыскала по разным углам. Граф поспешно расплатился и окликнул отставшего Пьера:
— Скорее, скорее! Теперь мы не успеем вернуться в Рим до темноты.
Они сели в коляску, где их спокойно поджидал Сантобоно, Он снова занял откидную скамейку, прислонясь спиной к козлам и поджав свои длинные ноги; и он по-прежнему держал на коленях аккуратно уложенную корзинку с фигами, обхватив ее корявыми, узловатыми пальцами, точно редкостное, хрупкое сокровище, способное разбиться при малейшем толчке. В светлой коляске его сутана выделялась большим черным пятном. На его грубом, загорелом лице крестьянина из полудикой местности почти не оставили следов годы семинарских занятий, и только одни глаза горели темным пламенем фанатической страсти.
Он сидел в такой удобной позе, с таким невозмутимым видом, что Прада, глядя на него, невольно содрогнулся. Когда коляска снова покатила по прямой, ровной дороге, граф обратился к Сантобоно:
— Ну что же, падре, это славное винцо предохранит нас от болотной сырости. Если бы папа выпил с нами за компанию, это наверняка излечило бы его от колик.
Но Сантобоно только глухо пробормотал что-то в ответ. Ему больше не хотелось разговаривать, и он погрузился в молчание, как бы усыпленный тишиной наступающих сумерек. Прада тоже умолк, не спуская с него глаз и размышляя о том, как же теперь поступить.
Дорога сделала поворот, экипаж катил все дальше и дальше по ровному шоссе, убегавшему прямо вперед, будто в бесконечность. Белая мощеная дорога тянулась как луч света, развертываясь снежною лентой, между тем как по обеим ее сторонам безбрежные поля Кампаньи постепенно погружались во тьму. В ложбинах среди холмов сгущались тени, оттуда подымались лиловатые волны тумана, заволакивая низкие луга, расстилаясь по равнине до самого края, словно необозримое бесцветное море. Все сливалось в смутной дымке, от горизонта до горизонта простиралась лишь зыбкая, неясная пелена тумана. Дорога вновь опустела; последняя телега медленно проехала мимо, в последний раз замолк вдалеке чистый звон бубенцов. Ни одного прохожего, ни одной лошади, краски померкли, звуки умолкли, все живое погрузилось в сон, как бы в покой небытия. Справа время от времени все еще попадались руины акведука, похожие на лапы гигантской сороконожки, обрубленные косой столетий; налево показалась еще одна полуразрушенная башня, загородив небо огромной черной тенью; потом впереди опять выросли развалины акведука, казавшиеся несоразмерно громадными с этой стороны, на фоне закатного неба. Час заката — несравненное, единственное зрелище в римской Кампанье, час, когда все утопает, все сливается в сумерках, когда вокруг необозримая пустыня, беспредельная гладь! Ничего, ничего, кроме ровной, плоской линии горизонта, ничего, кроме темного силуэта одиноко стоящих древних руин, — и все полно величия и возвышенной красоты.
А там, вдали, слева от них, где-то над морским побережьем закатывалось солнце. В ясном небе опускался раскаленный, ослепительно красный диск. Солнце медленно скрылось за горизонтом, и на безоблачном небе заполыхал пожар, словно вскипело далекое море, куда погрузилось царственное светило. Как только солнце исчезло, небосклон окрасился алой кровью, а Кампанья стала пепельно-серой. На краю туманной равнины как бы горело пурпурное озеро, пламя которого мало-помалу угасало за черными арками акведуков, а с другой стороны дороги разрушенные арки розовели, выделяясь на сизом небе. Потом пламя зари померкло, закат погас, все затянула печальная, сонная мгла. На голубовато-сером небосводе одна за другой загорались звезды, а впереди, над самым горизонтом, в далеком Риме уже мерцали, точно маяки, огни городских фонарей.
В унылой вечерней тишине, сидя среди своих притихших спутников, граф Прада, охваченный неизъяснимой тревогой, глубоко задумался, все еще колеблясь, все еще спрашивая себя, как же ему поступить. Он не спускал глаз с высокой черной фигуры Сантобоно, который спокойно сидел, мерно покачиваясь на скамейке. Граф убеждал себя, что он не должен допустить этого злодейского отравления. Но ведь фиги, несомненно, предназначались кардиналу Бокканера, и, в сущности, не все ли равно, будет ли на свете одним кардиналом больше или меньше; к тому же трудно предугадать, какую политику тот стал бы проводить, сделавшись папой. Как человек, упорно добивающийся успеха, понаторевший в жизненной борьбе, Прада считал, что лучше всего положиться на судьбу, к тому же он не видел никакой беды, если один церковник погубит другого, — такому безбожнику, как он, это казалось даже забавным. Он подумал также, что опасно вмешиваться в это гнусное дело, впутываться в самую гущу подлых интриг, преступных, тайных замыслов черной армии Ватикана. Однако кардинал Бокканера ведь жил во дворце не один: фиги мог съесть и кто-нибудь другой, не тот, на кого покушались злодеи. Мысль о возможной ошибке, о несчастной случайности не давала покоя графу. Против воли ему мерещились Бенедетта и Дарио, как он ни старался отогнать от себя их образы. А вдруг Бенедетта или Дарио отведают этих плодов? Впрочем, Бенедетте не грозила опасность, Прада тут же вспомнил, что она обедает отдельно, с теткой, что у них и у кардинала совершенно разный стол. Зато Дарио каждое утро завтракает вместе с дядей. На миг графу ясно представилось, как Дарио корчится в судорогах и с посеревшим лицом, с ввалившимися глазами падает на руки кардинала, подобно несчастному монсеньеру Галло, который скончался в страшных мучениях.
Нет, нет, это ужасно! Он не может допустить такого гнусного преступления! Наконец Прада окончательно решился: он дождется полной темноты, выхватит корзинку у Сантобоно и просто-напросто, не говоря ни слова, забросит ее в какой-нибудь овраг. Священник отлично все поймет. А другой, молодой французский аббат, вероятно, даже ничего не заметит. Впрочем, все равно — граф твердо решил не давать никаких объяснений. Прада сразу успокоился и принял решение выбросить корзинку, когда коляска будет проезжать под воротами Фурба, в нескольких километрах от Рима: под воротами, во тьме, ничего нельзя разглядеть, это самое подходящее место.