— Послушайте, послушайте, — воскликнул Прада, — раз уж вы все знаете заранее, вы непременно должны мне сказать… Неужели папой изберут кардинала Моретта?
Хотя Сантобоно явно старался сохранить достоинство и беспристрастие, подобающее благочестивому священнику, тема разговора все больше волновала и будоражила его. Последний вопрос графа задел его за живое, и он не мог дольше сдерживаться:
— Моретта?! Да что вы! Он продался всей Европе.
— Ну, а кардинал Бартолини?
— Как можно!.. Бартолини?! Он на все зарится и ничего не может достичь.
— Стало быть, кардинал Доцио?
— Доцио? Кабы Доцио одержал верх, это было бы несчастьем для нашей святой церкви. Нет на свете человека более низкого и злого!
Прада в недоумении развел руками, как будто не зная, кого же еще назвать. Он нарочно хитрил, не упоминая о кардинале Сангвинетти, покровителе Сантобоно, чтобы подразнить его подольше. Потом, сделав вид, будто он вдруг вспомнил что-то важное, граф весело воскликнул:
— Ну, теперь я догадался, я знаю вашего кандидата… Это кардинал Бокканера!
Сантобоно был поражен в самое сердце, оскорблен в своих патриотических чувствах. Он уже приоткрыл огромный рот, чтобы злобно, громким голосом крикнуть: «Нет, ни за что!» Но все-таки сдержался и промолчал, крепко стиснув обеими руками корзинку с фигами, которую держал на коленях; ему стоило таких усилий справиться с собой, что он весь затрясся и лишь немного погодя ответил уже спокойным тоном:
— Его высокопреосвященство, высокочтимый кардинал Бокканера поистине святой человек, достойный папского престола, только я опасаюсь, как бы при его ненависти к нашей новой Италии не разразилась война.
Но графу захотелось побольнее растравить рану священника.
— Во всяком случае, на эту кандидатуру вы согласны, не правда ли? Вы так любите кардинала, что, несомненно, порадуетесь его успеху. И, кажется, на этот раз мы недалеки от истины, ведь все убеждены, что конклав изберет именно его… И вот что: он высокого роста — значит, ему подойдет самая длинная белая сутана.
— Длинная сутана, длинная сутана, — глухо проворчал Сантобоно и как бы против воли прибавил: — Если только, паче чаяния…
Тут он осекся, вновь овладев собой. Пьер, молча слушавший обоих, удивился выдержке вспыльчивого Сантобоно, ибо помнил разговор, который нечаянно подслушал на вилле Сангвинетти. Очевидно, фиги были только предлогом, чтобы проникнуть во дворец Бокканера, где кто-нибудь из домашних, вернее всего, аббат Папарелли, мог сообщить самые точные сведения своему старому приятелю.
По обе стороны дороги по-прежнему расстилались бесконечные поля Кампаньи, поросшие травою. Прада молчал, глядя прямо перед собой с задумчивым и серьезным лицом. Наконец он проговорил, как бы размышляя вслух:
— Знаете, падре, что будут говорить, если папа умрет теперь… Тут есть что-то подозрительное: это внезапное недомогание, колики, молчание докторов… Да-да, скажут, что ему дали яду, как и многим папам до него.
Пьер так и привскочил от изумления. Неужели папу отравили?!
— Как! Яд? Опять яд?! вскрикнул он.
Он растерянно смотрел на обоих своих спутников. Яд в наши дни, в конце девятнадцатого века, точно во времена Борджа, точно в романтической драме! Такое предположение казалось ему чудовищным и смехотворным.
Сантобоно сидел неподвижно, с застывшим, непроницаемым лицом и ничего не отвечал. Но Прада кивнул головой и, повернувшись к Пьеру, обратился прямо к нему:
— Ну да, яд, все тот же яд… В Риме до сих пор еще очень боятся яда. Лишь только чья-нибудь смерть покажется загадочной, слишком внезапной, трагической, как всем приходит в голову одна и та же мысль, все начинают кричать об отравлении. И заметьте, — кажется, нет на свете города, где бы так много людей умирало скоропостижно; право, не знаю, почему, — говорят, будто от болотной лихорадки… Да, да, отравление по всем правилам, яд, убивающий мгновенно, не оставляющий никаких следов, знаменитый древний рецепт, который передается из рода в род, как при императорах, так и при папах, вплоть до нашей эпохи буржуазной демократии.
Граф иронически улыбался, сам посмеиваясь над тайными страхами, внушенными ему с детства и привитыми воспитанием. Он начал рассказывать разные случаи. Римские матроны в древности избавлялись от мужей и любовников с помощью яда красной жабы. Локуста, более искусная, употребляла различные травы, изготовляя настойки из какого-то растения, вероятно, аконита. После Борджа отравительница Тоффана торговала в Неаполе знаменитым зельем, должно быть, настоем мышьяка, в красивых флаконах с изображением святого Николая Барийского. Прада передавал жуткие истории об уколах отравленной иглой, о кубке вина, наполненном ядовитыми лепестками розы, о дичи, разрезанной надвое особым ножом, так что отравленная половина убивала только одного из сотрапезников.
— У меня самого в юности был друг, — продолжал граф, — и вот его невеста в день бракосочетания, прямо в церкви, упала мертвой, едва лишь понюхала букет цветов… Так почему ж вы не верите, что знаменитый рецепт отравы сохранился до сих пор и теперь еще известен тем, кто посвящен в тайну?
— Я все-таки сомневаюсь, — возразил Пьер, — ведь химия за это время сделала громадные успехи. Древние верили в таинственные яды только потому, что не умели распознавать их путем химического анализа. В наши дни, если бы преступник имел наивность применить яд Борджа, он сразу угодил бы на скамью подсудимых. Все это просто детские сказки, такие басни годятся разве лишь для бульварных романов.
— Допустим, — сказал граф с принужденной улыбкой. — Вероятно, вы правы… Только попробуйте-ка сказать это хотя бы вашему хозяину, кардиналу Бокканера: прошлым летом его любимый старый друг, монсеньер Галло, скончался у него на руках, промучившись всего два часа.
— Довольно двух часов, чтобы умереть от удара, а от аневризма умирают и за две минуты.
— Это верно, — заметил граф, — но спросите у Бокканера, что он думал во время агонии своего друга: долгие мучительные судороги, свинцовая бледность, внезапно ввалившиеся глаза, неузнаваемое, искаженное ужасом лицо… Кардинал совершенно убежден, что монсеньера Галло отравили их общие враги: ведь это был его любимый наперсник, поверенный его тайн, лучший советчик, чьи мудрые суждения всегда служили залогом успеха.
Изумление Пьера все возрастало. Он обратился к Сантобоно, бесстрастное, застывшее лицо которого смущало и раздражало его.
— Это невероятно, это чудовищно! Неужели вы тоже верите этим ужасным россказням, господин аббат?
Сантобоно даже не шелохнулся. Он сидел неподвижно, крепко сжав толстые, резко очерченные губы, не сводя с графа черных, горящих глаз. Прада продолжал между тем приводить все новые примеры. Монсеньера Надзарелли нашли мертвым в спальне, он ссохся и почернел, как уголь. А монсеньер Брандо внезапно скончался во время вечерни в ризнице собора св. Петра, в полном церковном облачении.
— Господи, — вздохнул Пьер, — вы мне столько нарассказали, такого страху нагнали, что я теперь ничего не решусь проглотить, буду есть одни только яйца всмятку в вашем страшном Риме!
Эта шутка на минуту развеселила и Прада, и его самого. И действительно, после рассказов графа в воображении Пьера возник грозный, страшный Рим, вечный город преступлений, кинжала и яда, город, где более двух тысячелетий, начиная с первой воздвигнутой стены, не утихали борьба за власть, ненасытная алчность, стремление повелевать и наслаждаться жизнью; в жестоких распрях римляне подсылали убийц, заливали кровью улицы, сбрасывали свои жертвы в Тибр или тайком зарывали в землю. Убийства и отравления в эпоху императоров, отравления и убийства во времена пап, те же злодейства, потоки крови, горы трупов на этой трагической земле, в победном сиянии ослепительного солнца!
— А все-таки, — продолжал граф, — те, кто принимает меры предосторожности, не так уж глупы. Говорят, многие кардиналы сейчас трепещут за свою жизнь и всего остерегаются. Один из них, я знаю, ест только то, что куплено и приготовлено его собственным поваром. Что касается папы, то если у него есть опасения…
Пьер не мог удержаться от возгласа:
— Как, даже папа? Сам папа опасается яда?
— Еще бы, дорогой мой, по крайней мере, все так говорят. В иные дни ему больше всех угрожает опасность. Разве вы не знаете, что, согласно древнему римскому поверью, папа не должен доживать до глубокой старости, и если он не умирает вовремя, ему приходят на помощь? Лишь только папа дряхлеет, впадает в детство и это становится неудобным, опасным для блага церкви, все решают, что его истинное место на небесах. Впрочем, это делается очень осторожно, малейшая простуда — удобный предлог, чтобы он не слишком долго засиживался на престоле святого Петра.