них дремали, стоя в воде, прислонясь к стенке окопа. Затем Татаренко и Лунин попали в землянку, где их приветливо встретил очень молоденький лейтенант; закутанный в плащ-палатку, он, поджав ноги, сидел на нарах, как птица на жердочке, потому что на дне землянки стояла вода.
— Мокро живем, — пожаловался он Татаренко. — Вот зима придет, так посуше станет, а до тех пор и спим в воде, и едим в воде…
Татаренко с любопытством приглядывался к незнакомому пехотному житью-бытью.
— И давно вы в этих болотах стоите? — спросил он.
— Да почитай уже год, — ответил лейтенант, подумав. — Те, что справа от нас, под Синявином, те дерутся, а у нас тихо. Полеживаем, постреливаем… Не слыхали, когда будут освобождать Ленинград?
Он впервые видел летчиков вблизи и, кажется, полагал, что они должны быть гораздо более осведомлены обо всем, чем он сам. Принял он их радушно и участливо расспрашивал о ноге Лунина. Он объяснил, что у них есть и медсанбат и доктор, и даже сам вызвался проводить их туда. Но Лунин, обессилевший от боли и до сих пор молчавший, запротестовал. Его охватил ужас перед возможностью оказаться в чужом медсанбате, далеко от своих, он стремился во что бы то ни стало вернуться домой, к себе в полк.
— Не оставляйте меня! — шептал он Татаренко. — Я вполне могу терпеть… Только не оставляйте!
Татаренко сначала колебался, не зная, как правильнее поступить, но, заметив неподдельную тревогу в глазах Лунина, принялся стойко обороняться от всех попыток уложить его в чужой медсанбат. Он просил машину, чтобы довезти своего раненого командира до аэродрома. Лейтенант усердно звонил по телефону и минут через двадцать сообщил, что начальник штаба полка предоставляет в распоряжение раненого летчика «эмку».
Устроить Лунина в легковой машине было трудно, потому что он из-за больной ноги не мог сидеть. И Татаренко до самого аэродрома держал его грузное тело у себя на руках, чтобы по возможности избавить от толчков и ударов.
Солнце давно уже зашло, осенняя ночь навалилась на землю густой и влажной тьмой. Эту тьму время от времени разрывали яркие сполохи взрывов, на фоне которых мгновенно возникали, чтобы сразу исчезнуть, сети уже почти голых березовых ветвей. Много часов ехали они в темноте по лесным дорогам, с шелестом расплескивали лужи, подскакивали на корнях и колдобинах, и перед ними бежало пятнышко голубого света, падавшего из почти целиком заклеенных, выкрашенных синей краской фар.
Стараясь не стонать, Лунин думал, что вот так же он вез Серова. А теперь его самого везут. У Серова рука, а у него нога… Неужели и он, как Серов, уедет теперь куда-нибудь вдаль, и навсегда расстанется с эскадрильей, с полком, и не увидит, что с ними будет дальше?.. Эта мысль мучила его сильнее боли. Хорошо, что Татаренко его не выдал и он попадет не к чужому доктору, а к своему… Гвардии военврач третьего ранга Громеко… Чужой доктор непременно отправил бы, а со своим он сговорится.
Несмотря на боль, он в конце концов все-таки задремал и проснулся от шума голосов и яркого света. Его внесли на руках в избу санчасти. Ермаков, Хильда, Слава, Коля Хаметов, Костин, Деев, Ваня Дзига… Как бледны их лица… Или это только так кажется от света керосиновой лампы?.. Огоньки дрожат в зрачках их встревоженных глаз.
На аэродроме в эту ночь никто не ложился, все ждали. О том, что Татаренко нашелся и что он везет Лунина, все уже знали от Тарараксина, до которого эта весть дошла по телефону.
— Всех пйошу удалиться! Сколько йаз еще повтойять? — говорил доктор Громеко, поспешно надевая халат. — Вот сюда его кладите, на стол. Остойожно!
— Доктор, вы не отправите меня отсюда, как Серова? — спросил Лунин. — Не отправляйте… Делайте со мной все, что хотите, но только оставьте здесь…
— Вас? Отпйавлять? Куда? — громко переспросил доктор, ловкими и быстрыми движениями освобождая Лунина от его намокшего, грязного комбинезона. — Зачем вас отпйавлять, с такими пустяками мы и сами спйавимся. Все кости целы. У вас пйосто вывих. Не пейелом, а вывих… Минутку… Я впйавлю вам ногу в сустав, и чейез тйи дня вы будете пйыгать…
Доктор обхватил руками больную ногу.
— Уже? — спросил Татаренко, все еще державший Лунина за плечи.
Доктор взглянул ему в лицо. У Татаренко дрожали губы.
— Сейжант Татайенко, вы тйусите, как баба. Уходите, вы мне не нужны! — приказал доктор. — Маша! — крикнул он санитарке. — Подойдите. Станьте здесь. Дейжите гвайдии майойа за плечи. Вот так!
Он дернул Лунина за ногу, и Лунин потерял сознание от боли.
7
Бои у Синявина к концу сентября поутихли.
Они не внесли сколько-нибудь существенных изменений в очертания фронтов вокруг Ленинграда и Ладоги. Но дело свое они сделали: немцы теперь знали, что не могут отсюда увести на Сталинградский фронт не только ни одной дивизии, но ни одного полка, ни одного батальона.
— С немцем случилось, как с тем дураком, который кричал, что он поймал медведя, — сказал Уваров, зайдя навестить Лунина в санчасть. — Ему кричат: «Тащи его сюда!» А он: «Не могу, медведь не пускает!»
Лунин никогда не видел Уварова таким оживленным и веселым, как в этот раз. Он словно знал что-то хорошее, но не хотел сказать. Лунин спросил его, как дела под Сталинградом.
В те дни все спрашивали Уварова о Сталинграде. Гигантская битва на Волге продолжалась, волнуя все сердца, а сообщения сводок были скупы и сдержанны.
— Мне об этом известно столько же, сколько и вам, — ответил Уваров. — И думаю я об этом то же самое, что и вы.
— Как? — удивился Лунин. — Что же вы думаете?
— Что тетива натянута до предела, — сказал Уваров неторопливо и серьезно.
— И что ее скоро спустят?
— Вот-вот.
— Да, и мне так думается… — сказал Лунин.
Уходя, Уваров проговорил:
— Скорее поправляйтесь, гвардии майор. Вас ждет сюрприз.
Лунин, после того как доктор Громеко вправил ему вывихнутую ногу в сустав, выздоравливал довольно быстро. Нога его распухла и стала похожа на бревно, но доктор усердно лечил его припарками и горячими ваннами, и опухоль постепенно спадала. Больных, кроме Лунина, в полку не было, и Лунин лежал один в той половине избы санчасти, которая именовалась «палатой». Впрочем, на одиночество он жаловаться не мог: у его койки постоянно сидели посетители.
Летчики его эскадрильи начинали свои посещения с утра. Приходили по два, по три человека и рассаживались на деревянной скамье, перенесенной из «приемного покоя» в «палату». В конце концов здесь собралась бы вся эскадрилья, если бы