доктор не начинал выгонять посетителей, когда их становилось слишком много. Летчики вынуждены были сидеть у койки Лунина посменно. И Лунин, глядя в их мальчишеские, открытые, милые лица, дивился их любви к нему.
Он сам успел привязаться к ним, хотя знал их всего каких-нибудь два месяца. Когда он не видел их несколько часов, он начинал скучать. Проснувшись, он ждал их и радовался, услышав стук двери и суровый окрик доктора:
— Йябушкин, вытйите ноги! Опять гйязи нанесете в палату…
Иногда ночью, вспоминая их, Лунин даже радовался тому, что у него нет никакой семьи. Разве мог бы он любить их так безраздельно, если бы у него была семья?..
Особенно часто бывал у него, конечно, Татаренко. Откровенный, общительный и пылкий, он раз двадцать за день забегал в санчасть и делился с Луниным каждой новостью.
А новостей было немало. Например, сразу же после Синявинских боев все молодые летчики получили звание младших лейтенантов. В радости их по поводу этого события было много детского. Все они приходили к Лунину покрасоваться в новеньких кителях, с новыми нашивками на рукавах и откровенно наслаждались блеском своих золотых пуговиц.
Но радость эта была отравлена сознанием того, что эскадрилья оказалась, в сущности, без самолетов, и изменить этого не могли ни новые звания, ни новые кители. Правда, четыре «харрикейна» у них еще оставались, но к ним ни у кого уже не было никакого доверия, и после окончания синявинских боев командование запретило на них летать.
Хуже всего было то, что летчики второй эскадрильи не могли рассчитывать на скорое получение новых самолетов. Ведь эти «харрикейны», которые так их подвели, они получили совсем недавно. А тут случилось событие, с особой ясностью показавшее, как печально их положение. К 1 октября из тыла прилетели две эскадрильи полка на новых советских самолетах.
Лежа в санчасти на койке, Лунин весь день слышал бодрый и певучий гул моторов. Майор Проскуряков, зашедший проведать Лунина и сразу заполнивший собой всю «палату», сиял от счастья и гордости: никогда еще полк, которым он командовал, не владел такой прекрасной и могучей техникой.
Летчики второй эскадрильи, обделенные, с жадным вниманием рассматривали эти новые машины, им не доставшиеся, завистливо вздыхали и бегали к Лунину поделиться своими впечатлениями. Их восхищению не было предела. Как красивы эти новые самолеты, как они легко отрываются от земли, как круто набирают высоту, как проста на них посадка! И главное — быстрота! Такой скорости никогда не достигали ни И-16, ни «харрикейны», ни «мессершмитты».
Все с нетерпением ждали известий, как будут вести себя «мессершмитты» при встречах с новыми советскими истребителями. И оказалось, что «мессершмитты» склонны вести себя крайне осторожно. Когда летчики первой и третьей эскадрилий появлялись над озером, «мессершмитты» просто исчезали или ползали где-нибудь на краю неба, над горизонтом.
— Придется перестраивать всю тактику боя с «мессершмиттами», — рассуждал Костин, выпятив полные губы.
— «Перестраивать»! — передразнил его Татаренко. — Не тактику перестраивать, а догонять их нужно!
Этот разговор происходил у койки Лунина. Внезапно на клочке неба, видном через маленькое окошко «палаты», появилась и, мелькнув, исчезла светлая металлическая птица.
— Видели, товарищ командир? — воскликнул Татаренко. — Красавец самолет! До чего сильный, ладный! Когда я вижу этот узкий фюзеляж, этот еле заметный выгиб плоскостей, мне прыгать от радости хочется.
Опухоль на ноге постепенно спадала, нога стала сгибаться, но Лунину казалось, что выздоровление идет медленно, и он с нетерпением ждал того дня, когда можно будет встать. Хотя, по правде сказать, куда ему было торопиться? Почему ему было не полежать, когда у него все равно нет самолета? Это ему говорили все, и сам Ермаков не раз ему повторял:
— Вы поправляйтесь основательно, Константин Игнатьич. Поправляйтесь и отдыхайте. Вы достаточно поработали, отчего вам не отдохнуть? Раз уже такой случай вышел, что пришлось положить вас на койку, так, по крайней мере, отдохните…
Но Лунин только морщился. К отдыху он не стремился. Да он нисколько и не уставал, летая, а если и уставал, так до этого никому дела нет. Беспомощность — вот что тяготило его, ему тяжело было чувствовать себя беспомощным. Он не привык, чтобы за ним ухаживали; одиночество приучило его заботиться о себе, и забота, которой он был окружен, лежа в санчасти, приводила его в смущение. А в нем, в здоровье его и благополучии, принимали участие все: и Уваров, и Проскуряков и Ермаков, и летчики, и техники, и санитарка Маша, и особенно доктор Громеко.
Доктора, жившего тут же, в санчасти, за перегородкой, он видел теперь чаще всех и смотрел на него совсем другими глазами, чем раньше. Он никак не мог понять, что случилось: то ли доктор круто изменился, то ли сам он разглядел в нем то, чего прежде не видал?
И приходил к убеждению, что, вероятно, и то и другое.
Разве знал он раньше, какие у этого молоденького доктора сильные, ловкие, умелые руки, когда он вправляет кость в сустав, или делает перевязку, или ставит припарки, или всаживает шприц в вену, или просто поворачивает больного на бок, чтобы у того не затекла спина? Разве знал раньше Лунин, что этот доктор так внимателен и так деятельно добр? Или что он так много знает?
Лунин отлично сознавал, что не может быть судьей в области познаний, так как сам знал мало — он ведь ничего не кончил, кроме средней школы. Но в последние годы перед войной, особенно после того, как расстался с женой, он очень много читал. Он читал преимущественно научно-популярные книги — по астрономии, истории Земли, биологии. И теперь, оставаясь с доктором наедине, он задавал ему множество вопросов, и доктор отвечал ему обстоятельно, увлеченно и убежденно. Они говорили о войне, об истории, о происхождении жизни на Земле, о галактиках, о солнечной системе. Доктор рассказывал Лунину о Пастере, о Мечникове, о вакцинах, о том, как устроена живая ткань. Разговоры эти обыкновенно возникали по вечерам, и керосиновая лампочка горела в «палате» далеко за полночь, пока санитарка не начинала ворчать.
Конечно, этот умница доктор еще не совсем избавился от своей удивлявшей Лунина склонности к фанфаронству и показному молодечеству. И чем больше присутствовало людей, тем эта склонность проявлялась в нем сильнее. Вообще на людях он был совсем не тот, что наедине с Луниным. Он словно хотел, чтобы никто не догадался о ого достоинствах, чтобы все судили о нем как можно хуже. У него даже голос менялся — он начинал говорить грубовато и изо всех сил старался,