— Я не знаю, как мне так сказать, чтобы ты поверила… — не отводя взгляда от ее лица, проговорил Иван. — Я без тебя совсем не могу, дышать даже не могу. Будь ты со мной, Лена, прошу тебя!.. Все я про себя понимаю, бабник и бабник, такому, как я, сам бы не поверил, но все равно прошу тебя…
— Но ведь это не от меня зависит, — помолчав, сказала она. — Ты же не один, Ваня. И как мне с тобой быть? Знать, что из-за меня твоя дочка несчастна? У меня это не получится. Ничего мне не хочется рассчитывать, и не могу я с тобой ничего рассчитывать, но ведь это сейчас тебе кажется, что все возможно, вот в эту минуту, а на самом деле все в твоей жизни по-другому, и…
Я один, Лена, — перебил ее Иван. — Ты не думай, я это не потому говорю, чтобы тебя порадовать — ах, как все у меня удачно складывается! Гнусно я все у себя сложил. Я перед ними страшно виноват. И перед женой, и перед дочкой особенно, и никуда мне от этого не деться. Может, эта вина меня еще догонит. Я, пока сюда ехал, все время про это думал: имею ли право тебя к себе… притягивать, не слишком же я достойный человек и не самый, мягко говоря, счастливый, и зачем тебе это, и как тебе со мной будет… И это я не знал же еще, что тебе и так хватило всякого, чтобы черт знает кому себя доверять. Но что же мне делать, Лена? — Его голос дрогнул. — Что скажешь, то и сделаю.
Эти последние слова он произнес уже твердым голосом. Твердым и тусклым.
Лола не стала ничего говорить. Она осторожно выбралась у него из-под руки и, приподнявшись, провела пальцем по его четко очерченным губам, потом коснулась их своими губами, поцеловала во вздрогнувший уголок, в тонкую, как изгиб лука, середину.
— Понял, что я сказала? — шепнула она прямо в этот ненаглядный изгиб.
— Понял…
Он зажмурился, и лицо у него стало такое, что Лола вдруг догадалась: точно таким он был в детстве — вот с этой своей мальчишеской порывистостью, с этим одновременным обещанием и ожиданием бесконечного счастья.
— Я тебя так люблю, что ничего тебя не догонит, — сказала она. — Я тебя, Ванечка, так люблю, что даже точно знаю, чего ты сейчас хочешь.
— И чего же? — не открывая глаз, спросил он; улыбка мелькнула в уголке губ.
— Еще раз ты хочешь, вот чего! Так ведь это не в космос, ничье разрешение не нужно. Хочешь — ну и… летай! — засмеялась Лола.
Смех ее затих очень быстро. Потому что полет этот начался с таких ласк, от которых она могла только стонать, сдерживая вскрики, а потом и не могла больше их сдерживать, потому что они вырывались не из губ — в его руках счастливо стонало и вскрикивало все ее тело, и этот, всем телом, вскрик невозможно было удержать. И не нужно было удерживать.
Он угадывал ее всю — больше, чем она могла бы угадать себя сама. Наверное, он был опытным и умелым мужчиной, но в том, как он сейчас угадывал ее всю, и угадывал, всем собою, — не было ни опыта, ни уменья, а были только чуткость и нежность. Никаким уменьем нельзя было найти ту единственную дорожку — от кончиков пальцев к локтю — которую, осторожно касаясь, нашли его губы. И то же касание его губ, только уже горячее, скользившее вниз, в страстной несдержанности откровенное, она почувствовала у себя на груди, на животе — и медленно раздвинула ноги, позволяя ему делать с собою все, потому что все, что он делал с нею, было счастьем…
Когда все это кончилось, Иван сел на топчане, посадил Лолу к себе на колени и обнял так, что она чуть не задохнулась. И засмеялась. Это началось ее смехом, и ее смехом закончилось. Потому что ей было так хорошо, как бывало только в детстве — в бесконечной любви.
— Не надоело тебе меня любить? — спросила она.
— Нет.
Он покачал головой, задев виском ее щеку. Волосы у него на виске были жесткие, как осенняя трава. Или как прибрежный песок, который гладил ей ладони в детстве на Кафирнигане. Лола провела ладонью по его виску и засмеялась опять. И вспомнила вдруг, что уже наступило завтра, а значит, у нее уже день рождения.
«Не скажу, — решила она. — О подарке забеспокоится… А он сам подарок и есть, другого не надо».
— Хочешь, в сад выйдем? — предложила она. — Яблоки посмотрим. И звезды. Только оденемся. Ну, не будем одеваться, так пойдем.
Последнюю фразу она произнесла торопливо — почувствовала, что ему жалко, чтобы она одевалась. Он все время гладил то ее голое плечо, то грудь, уже не страстно гладил, а только ласково. Это она и почувствовала — что ему жалко, чтобы между его ладонью и ее телом, на пути у этой ласки, появилась хоть какая-нибудь преграда.
— Нет, голые все-таки не пойдем, — улыбнулся Иван. — Если ты голая по саду пройдешься, это, конечно, будет очень красиво. Но замерзнешь ты быстрее, чем я на твою красоту налюбуюсь. Одевайся, красавица! Мой свитер надевай, что это у тебя за кофтюлька пляжная?
* * *
Звезды выглядывали из-под яблок, а яблоки были похожи на темные неизвестные планеты, потому что покачивались в небе рядом с сияющим месяцем и вровень со звездами.
— Помнишь, ты мне говорил, что сначала из любопытства в космос хотел, а потом стало по-другому? — сказала Лола. — А как тебе потом стало?
Он не ответил — обнял ее и замер, прижавшись щекой к ее макушке.
— Что ты, Ванечка? — смутилась Лола.
— Хорошо мне до невозможности, вот что.
— Почему? — улыбнулась она.
— Потому что ты это помнишь. Как мне стало? Я, знаешь, в космосе понял, что… Каким все было, когда нас не было, и каким все потом будет, уже без нас, вот что. И как только это понял, то перестал бояться. А это для меня было важно, потому что боялся я сильно.
— Чего ты боялся? И почему перестал? — осторожно спросила Лола.
Сама она боялась даже дышать — чувствовала, как важно для него то, что он сейчас ей говорит, и понимала, что он говорит об этом вслух впервые.
— Ну, вообще-то я много чего боялся, — улыбнулся Иван. — В два года, например, перышек из подушки. Мама это конструктивно использовала: везде, откуда током может ударить, по перышку прикрепляла, чтобы мой исследовательский пыл хоть немного приостановить. Я боялся, что исчезну совсем, — помолчав, сказал он. — Совсем, навсегда, понимаешь? И только в космосе понял: нет, не исчезну. Именно понял, умом, но и не только умом — как-то… весь понял. Ну, я не умею это сказать.
— Ты говори, говори, — тихо произнесла Лола. — Все ты умеешь.
Она вспомнила, что говорить надо громче, потому что он плохо слышит после своей космической станции. Но тут же поняла, что он слышит каждое ее слово, потому что смотрит на нее неотрывно. Или еще почему-то.
— Я это все время там понимал, — сказал Иван. — Там же, знаешь, голова как-то… на место становится. Делаешься таким, каким от рождения, наверное, должен был быть, но каким тебе быть все некогда было. Конечно, на станции работы очень много, и для рук, и для головы, она сложная штука, станция, но все равно… Чтобы собой быть — на это там время есть. Что люди от пустого ума придумали, это все неважным становится. — Глаза его сияли ярче, чем звезды. Лола чувствовала, как он счастлив оттого, что вот сейчас, мгновенно, находит слова, которых не находил в молчании и в одиночестве. Она чувствовала это так ясно, как если бы сама находила такие слова. — Я, когда на велотренажере занимался — в невесомости каждый день это надо делать, иначе мышцы атрофируются, — в иллюминатор смотрел и так, знаешь, отчетливо понимал: во всем этом я не исчезну. Физически меня, конечно, не будет, но это неважно. И так мне от этого легко было, Лена, так хорошо! Качусь себе на велосипеде, Земля внизу сияет, медленно так поворачивается — я каждый день от Парижа до Пекина прогулку совершал, такая у меня была норма нагрузки — и понимаю, что не исчезну. Я думал, это только там можно понимать, — вдруг добавил он. — А оказывается, не только.