Но мундштук, какая мысль, Марина! Совершилось, и этот миллионно первый, где-то на полпути между настоящим полным и всеми прежними, пережитыми и писанными. Но если б ты знала, как я люблю тебя!
Письмо 118
<ок. 13 октября 1927 г.>
Цветаева – Пастернаку
Конспект письма
1) 1905 г. дошел, много раз перечитан, превзошел все ожидания. Если бы на него было убито 5 лет – и то бы стоило.
2) другая посылка тоже дошла. Благодарность. Речь впереди.
3) пишется длинное письмо в тетрадку, после дезинфекции перепишется и пришлется.
4) из Сорренто получит книгу «После России», которая выходит на днях.
5) обрилась[106], здоровье детей и мое – хорошо. Карантину конец 20го–25го.
6) все письма дошли.
U.R.S.S. Moscou
Москва
Волхонка, 14, кв. 9
Борису Леонидовичу Пастернаку
Приложение
C.Rodzevitch
14, rue Monge
Meudon-Val-Fleuri
13 октября 1927 г.
Родзевич – Пастернаку
Глубокоуважаемый Борис Леонидович!
Пишу Вам по поручению Марины Ивановны. Собственным письмом она не хочет нарушать запретную черту карантина, который продлится у нее, вероятно, числа до 20–25 октября.
Вот что М.И. просила Вам передать:
1. «1905 г.» дошел, много раз перечитан, превзошел все ожидания. Если бы на него было убито 5 лет – и то бы стоило.
2. Другая посылка тоже дошла. За нее – благодарность. Об этом речь впереди.
3. Вам пишется длинное письмо – пока в тетрадку, после дезинфекции перепишется и пошлется.
4. Из Сорренто получите книгу «После России», к<отор>ая выходит на днях.
5. Все письма получены.
6. Здоровье детей и М.И. – хорошо.
М.И. – обрилась (подтверждаю это свидетельским показанием – вместо «русых кудрей» – голый череп с обострившимися очертаниями ушей. Что-то напоминающее одновременно и сатира и древнего египтянина).
Простите, что мое письмо похоже на протокол: это от желания по возможности точно передать слова М.И.
Наш короткий разговор мы вели на расстоянии, с соблюдением карантинных предосторожностей. Моя бумага – медицински чиста!
Пользуюсь случаем, чтобы со своей стороны (как один из Ваших читателей) выразить Вам признательность за Ваши последние стихи. Я из тех, кто видел и помнит 1905 г. – Вы воссоздали его живым и правдивым. И люди, и речи, и чувства, и даже погода тех дней – настоящие!
К сожалению, Ваш «1905 г.» (таким он будет жить!) знаком мне только по отрывкам, печатавшимся в журналах. Жду возможности перечесть все – полностью.
Искренне ВашКонстантин РодзевичПисьмо 119
14 октября 1927 г.
Цветаева – Пастернаку
Думаю о тебе и гляжу на карту метро (подземки), единственное украшение моей комнаты, – наследство бывшего русского шофера (NB! зачем ему метро?!).
Голубой крюк Сэны, и под низом слева: Limites d’arrondissements[107]. (Я: «Раз arrondissements, конечно limites!»)
Дальше: Stations de correspondance[108]. (Я, радостно: А вот это мы с Б.) И – третье: Nord – Sud[109], т. е. «С Северо-Южным, Знаю – неможным…».
Когда тебя сошлют в Сибирь, а меня – лечиться в Египет, мы окончательно сойдемся.
* * *
Милый Борис, я не хочу с тобой ни обедать, ни ужинать, ни гостей, ни дел, ничего, что есть день. А ты не дума<л>, кстати, что жизнь и дни вовсе не сумма и сослагат<ельность>, что жизнь совсем не состоит из дней, что Х-вое количество дней вовсе не дает жизн<и>?
Я хочу с тобой вечного часа / одного часа, который бы длился вечно. Место действия: сон, время действия – те самые его три минуты, герои – моя любовь и твоя любовь.
* * *
Письмо к твоему отцу! Ты не знаешь меня по-французски. Первое: безукоризненность. Почему по-французски? П.ч. он по-французски, он Chère Madame, я Cher Monsieur[110]. Учтивое <пропуск одного слова>. Чуя, что ты в каком-то смысле его больное место (большое больное место), я конечно не преминула порадов<аться> его honneur и bonheur[111] иметь такого сына. – Цитата из твоей автобиографии (указание на отца). Параллель с Марком Аврелием. Такая фраза: «Père Céleste ou père terrestre, c’est toujours une quest<ion> de filialité»[112]. И под конец, прося разрешения прислать ему книгу, одновр<еменная> просьба de n’en point appréhender la «nouveauté». Je tiens au passé par tout mes racines. Et c’est le passé qui fait l’avenir![113]
Послала заказным, привозят домой.
Письмо 120
15 октября 1927 г.
Пастернак – Цветаевой
Дорогая Марина! Валит снег, я простужен, хмурое, хмурое утро. Хорошо, верно, сейчас проплыть на аэроплане над Москвой, вмешаться в этот поход хлопьев и их глазами увидать, что они делают с городом, с утром и с человеком у окна. В Шмидте инстинктивно и случайно поиски матерьялов о смерти ведутся именно в таком мокром снеге. Зима открылась с Аси. Первою крупой из первой обреченной тучи я был осыпан под Триумфальными, по дороге на вокзал. Теперь опять стали прибывать на Брестский, а не на Виндавский, как недавно. Я отвез ее домой. Против ее окон за лето вырос кирпичный остов нового дома, в голых мокрых лесах, с каменщиками и черными тучами, разглядывающими ее комнату из тоскливых сквозных пролетов. В комнате же сухой и пыльный хаос тряпья и книг, постепенно сползших на диван и на пол с размягчившихся полок и этажерок. И вот она стала переодеваться, начала раскладывать вещи, рассказывать. Волевой, практический вывод из той тоски, которая все сильней стала меня при этом душить, я изложил тебе вчера. Прежде и больше всего я, конечно, люблю тебя, это может быть ясно ребенку. Но я не был бы собой, теперешним, если бы оставался у этого сумасводящего родника, а не шел вниз вдоль его теченья, по всем последовательностям, которые лепит время. Время, твоя величина и моя тяга. И вот – планы, планы. Тебе кажется естественным положенье, в котором ты находишься, мне – нет. Выправить эту ошибку судьбы, по нашим дням, пока еще Геркулесово дело. Но оно и единственное, других я не знаю. И, клянусь тебе, оно будет совершено. В письме к Горькому, между прочим, эту целенаправленность выразил так: «…Если бы Вы меня спросили, что я теперь собираюсь писать, я ответил бы: все что угодно, что может вырвать это огромное дарованье (т. е. тебя) из тисков ложной и невыносимой судьбы и вернуть его России». Не могу от тебя скрыть. Чем дальше, тем больше ты обезразличивала для меня прямую мою работу. Теперь она обезразличена для меня до предела. По счастью, все сплелось с такою логикой и смыслом, что при этом я не кривлю ни душой, ни собственною судьбой, ни – возможным и мыслимым назначеньем. Я должен добиться авторитета и прав, которые были бы способны переплавить твои соотношенья с этой современностью, в некотором отношении и субъективно, то есть в тебе самой. Прости за цинизм, но вот главные нервные пути моего влеченья к тебе, способные затмить более непосредственные: мне надо соблазнить тебя в пользу более светлой и менее отреченной судьбы, нежели твоя нынешняя, и я это так чувствую, точно именно это, а не что-нибудь другое, составляет мою грудь и плечи. Теперь все это тебе может быть чуждо, но мы ведь встретимся и, как этого ни понимай, будем жить друг возле друга. Тут это и сделается. Если моему плану суждено осуществиться, то за границей я разделю с тобой работу, которая тебя обеспечит на год, на два. Она будет тебе близка, я не хочу ее покамест называть из суеверья. Я достиг некоторой независимости тут, мне верят и имеют основанье верить. Но ради тебя я был бы даже готов лакействовать, как Лефы. К счастью, не придется. Вечная моя просьба остается в силе. Когда у тебя продезинфицируют и ты мне напишешь, не апеллируй к моему чувству. Такое мгновенье, загоревшись от одного слова, обезоруживает меня против долгого, долгого года, и у меня опускаются руки. Менее чем когда-либо им теперь позволительно опускаться.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});