Борис, слов нет, чтобы высказать тебе всю радость, всю веру. Новая эра, вторая песнь твоего эпоса, Борис. Это Бог тебя, Борис, вознаградил за Шмидта. (Женя твой, конечно, будет летчиком?) Помнишь, в одном письме я говорила тебе: пожалуйста, без людей, эпос вселенной. И Асе говорила: Библию по возможности без народов. Тот вздох у тебя есть. Помнишь – 3 день творения, Борис, в неумелой статье о тебе. И вот – сбылось.
Давай по чести: что́ могло заткнуть в тебе зияющую вопиющую дыру, оставленную Годом. Соприкоснувшись с Годом – народом – эпосом – не мог же ты вернуться к – давай по чести – меньшему: – доказательство сирень и ландыши, мастерские и этим обреченные. Ты не мастер, Борис, упаси Бог, ты вечный ученик сил. И вот – на выручку – воздух: ПРО-СТРА-А-АНСТВО.
Один страх, Борис, – твоей доверчивости и щедрости в радости. Пойдешь по разным Маяковским и Асеевым разносить заразу бездны, учуют, полетят, напишут, и хорошо, конечно, и ты не будешь фактически – первым, что́ в данную минуту – и через 100 лет – мне – истории – важно. Ах, если бы я могла отсюда заткнуть тебе глотку! Будь я с тобой, знаешь, что бы я сделала: защелкнула бы тебя на ключ: пиши, потом – толчок в спину – неси. – Точное мое хотение: брось всё остальное и приним<айся> тотчас же. Отстояться – отслоиться – вздор. Отстояться – часто <подчеркнуто дважды> – рассосаться! Ведь это же болезнь, Борис, если моя – fiévre pourpre[118] (Св. Августин), то твоя – fièvre-azur?[119] нет – éther[120], м.б., не важно, сам найдешь.
А теперь о маленькой частности. «Я взял с собой Женю» – первая мысль: счастливец! с таким отцом – такое! И – укол. И весь сеанс кинематографа – душевная щемь – тоска, нежелание вернуться к письму. Только много потом озарило: да вовсе не с мальчиком! И – странно – полный покой, точно ты один летал <над строкой: и летчик>. Тут я ревновала, конечно, к предвосхищенным воспоминаниям его, отстоящим в будущем, в котором – если вспомнит 70 лет – меня конечно не будет. В этом полете его с тобой была моя смерть: моя нечислимость в твоей жизни – в его воспоминаниях. Мое двойное отсутствие. А та́к —
[А Женя – что ж, современница]
А вот моя встреча с авиацией. В Трианоне. Месяца три назад. Разгар лета и леса, деревья, внуки тех деревьев, под которыми бегал дофин с сестрою. Ни души! Спиленный дуб. – Считание кругов. – Считают из серед<ины> к окружн<ости> – С. и обратно – жена Сувчинского. Так как направлений только два, [а я третья] уступаю, ничего не считаю, гляжу в небо и, кстати, на очередной авион, который вдруг начинает трещать (С: «Глядите! Глядите!») и падать с чем-то черным рядом. – Разбился. – Летим. Бог весть откуда – только что парк был пуст – со всех сторон люди. Сторож, потерявший ключ от ближайшей калитки. Упал рядом, но за оградой парка, т. е. за рвом, пробуем прыгнуть – глубина и вода, бежим рвом, ров не кончается, словом, когда подходим к фруктовому садику[121], в который суждено было упасть летчику – от авиона ни следа: в щепы! Карета скорой помощи – на́ смерть. Протискиваемся: вроде Муркиных игрушек к вечеру водворения: жесть, фанера, куски шелка – легчайшее, ненадежнейшее, что́ есть. И эти лоскутья, клочья, осколки жадно разбирает толпа, особенно женщины, особенно мальчики. Porte-bonheur[122] вроде дерева висельника? Киплю и – через минуту – в руке зазубренная щепа: на память – для Али. Домой – т. е. к верс<альскому> вокзалу – бесконечн<ым> шоссэ, мимо лавчонок и трактиров, серебром застав. – Так они вправду серебряные?
Разбившийся на самых днях должен был лететь в <нрзбр.>.
* * *
NB! Если бы ты видел морду (широкую, умную, бритую, барскую, – лицо Воскресения из Человека, который был Четвергом), с которой П.П.Сувчинский просил у меня твой адрес: – «А можно адрес Пастернака?» Как-то и опасливо, и умоляюще, и развязно. Он верно думал, что я и с ним начну, как с Мирским: Через год-де, да еще <оборвано>
Письмо 125
<ок. 24 октября 1927 г.>
Пастернак – Цветаевой
Любимый мой друг, у тебя нет страху, что отныне я буду только писать тебе письма и ни на какую деятельность уже больше не способен? О, если бы ты была здесь! Как трудно из передач, сообщений и упоминаний собирать холодное подобье присутствия, и потом приходить в ужас от нагороженного, и разрушать его, чтобы дать дорогу простому потоку тепла, лучом упирающемуся в милое имя! Сегодня меня растрогали Святополк и Горький, растроганность же эта, мало потраченная в ответах, знает один лишь медонский адрес.
Знаешь ли ты, что сейчас такое Россия? О, конечно, больше прежнего это постоянная возможность оказаться за одним столом с осведомителем, с тенью вечной бессовестности, подпущенной под тебя для того, чтобы твою горячую, выдающуюся верность подделать под предательство. Так Россия когда-то заботилась об ограниченном круге. Теперь, с действительной ее заботой о миллионах, этот ужас удесятерился.
Но и вот еще что она, и об этом расскажи Сереже. Она еще – и гость, нынешним вечером являющийся к твоей прислуге, восемнадцатилетней рязанской крестьянке. Он на этом месте у ней впервые. Он земляк ее предшественницы и подруги, от нас пошедшей замуж этим летом. Он с нашей теперешней одного уезда, разных деревень. Нюра входит ко мне пунцовая, пылающая, в это время меня зовут к телефону; когда я возвращаюсь, на столе беспорядок. Снова меня куда-то зовут, проходя коридором, где ее угол, вижу на коленях у ее гостя развернутую «Сестру мою жизнь». Он вполголоса ей эту чепуху читает. Мы с тобой близкие люди, ты легко вообразишь, что́ я им говорю, с непринужденнейшей душой и с радостью за поколенье. Но на предложенье бросить эту ерунду и взять у меня Толстого он отвечает светлой, осмысленной улыбкой и просьбой дать им, в таком случае, «Девятьсот пятый»! Оказывается, посидев у ней минуту-другую, он в числе первых задал ей вопрос о том, у кого она служит. Речь шла о фамилии. И вот, едва Нюра меня назвала, как он сказал ей, кто я, и послал ее за книгами. Он рабфаковец, т. е. студент рабочего факультета. И – не исключенье. К ней больше ходят, чем к нам, и все рязанские, и каждый раз либо билет в Художественный, либо еще что-нибудь, свежее, проще и счастливее, чем мы в те же годы. Романы же ровные, щадящие, без ложного рыцарства, но с прелестью братства, т. е. подавленного и упрятанного в бережность мужского превосходства.
Понимаешь ли ты это и радует ли это тебя?
Твой Б.Письмо 126
24 октября 1927 г.
Пастернак – Цветаевой
Дорогая Марина! Сейчас узнал о происшедшей путанице и ко всем, через одно твое посредство, спешу на помощь. Спасибо за отклик, которым ты всех их подарила, все перепутав. Книгу свою, если можно, подари старшей сестре Жозефине, она ее полнее и лучше оценит, чем папа. Пассивно она – почти что я. Из нашей семьи она мне ближе всех и человек замечательной доброты и тонкости. На этой неделе, или около того, она ждет ребенка. Она замужем за моим (и своим, значит) троюродным братом. Французская записка была от него. Он родился в немецком подданстве и хотя долго жил и потом был интернирован, как военнопленный, в России, но, очевидно убоявшись твоего литературного имени, предпочел тебе написать по-французски. Зачем вообще было ему писать тебе, одному Богу известно. Не сделай он этого, не было бы и путаницы. Теперь, слышу, собирается тебе писать папа, и я серьезнейшим образом боюсь, как бы он не написал каких-нибудь глупостей, которые тебе покажутся странными, особенно в этом случае. Всего хуже, что твое письмо, по словам сестры, замечательно, т. е. тот факт, что оно их взволновало или привело в восторг, удесятеряет мою тревогу. Тут папа что-нибудь и выкинет. Однажды ты меня просила не судить о тебе по Асе и не делать заключений из семейных посылок. Обращаясь сейчас к тебе с такою же просьбой, я рассчитываю на полную твою проницательность в отношеньи этой тревоги. Тогда я понял, что за притворной обеспокоенностью насчет себя самой ты прячешь горячую и ревнивую заботу об Асе, т. е. то ответвленье личной гордости, которое боковым побегом тянется за семьей и без ее ведома ее покрывает. Я узнал тогда твое движенье не только по его горячности, но и по его неосновательности и беспричинности. Объективно Ася его не вызывала, но именно эта беспричинная мнительность мне была близка. И вот для полного подобья я тебя и отвожу к старшей сестре; только в ней аналогия и осуществилась. Я всегда знал, что знакомства с тобой она когда-нибудь заслужит. Люблю же я, конечно, их всех, оттого и взволновался. Сейчас у ней тревожное время, которое, наверное, еще продолжится с месяц. Вот отчего не могу посоветовать ей написать тебе теперь же. Потому же ни слова не обращаю ни к кому из них по поводу путаницы и как ее распутать. К кому бы из них я с этим ни обратился, все равно это отдастся по ней, т<ак> к<ак> она – сердце семьи, или просто взяла на себя труд его во плоти представлять. Она любит тебя, и, кажется, Поэму конца ей возили. Не знаю, дошел ли до нее «Крысолов». Восторженность, с какой они встретили твое письмо, имеет давние корни. Она не выносит своего имени за его «красивость» и тяготится множеством таких же пустяков, которым придает преувеличенное значенье. В ответ на книжку она зальет тебя потоком пессимистической метафизики, наивной, сырой и детской, несмотря на ее 27 лет. За всем тем это человек прекрасной души, склонный к экзальтации, по-своему умный и много страдающий от своей мягкости и вовремя не преодоленного самомучительства.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});