— Чем заняты, паниматка? — спросил Козак Мамай, подходя ближе.
— Просил цехмистр Саливон, — отвечала Явдоха, — к утру эту пани наладить. — И она кивнула головой на пушку. — Для цеховой Гончарской башни.
— Ну коли сам Глек, то надо… — согласился Мамай и, остановясь на пороге кузни, поздоровался с Анной и со всеми ковалями: — Помогай бог!
— Здоров Козаче! — отвечали ковали.
— Заходите, гостем будете! — пригласила незнакомого Анна.
Мамай помолился на образ троицы, что висел на черной стене супротив двери, и, зная обычай кузнецов, плюнул в глаза рыжему черту, намалеванному на этот случай у самого входа, скоренько схватил клещи, лишний молот и принялся за работу.
Он уже был здесь как дома, этот незнакомый ковалю козак, и работал как добрый мастер, сам Иванище дивился его ковальской сноровке, и ему смешно было смотреть, как пристально следит за каждым движением Мамая бдительный Песик Ложка, коротконогий, что и сам Козак.
Чернявый чуб Мамая от усердной работы растрепался и встал, почитай, торчком, а в свете горна как бы сияние рождалось над бритым затылком Козака, оттого что ковал он обычную козацкую саблю с таким пылом, с такой усладой, будто бы именно этой сабле суждено было, солнцем в туче блеснувши, навеки порешить всех врагов родного края.
— Что за козак? — тихо спросил Иванище у Явдохи, заметив, что они переглядываются, как давние знакомые.
— Козак Мамай, — отвечала Явдоха не очень тихо, и все, кто еще не знал Козака, услышали ее.
— Козак Мамай? — удивленно переспросил пан Станислав Кржинецкий, подходя ближе и разглядывая Козака. — Вот этот? — переспросил поляк. И заметил: — Нет, не похож!
— На кого не похож? — улыбнулся Козак Мамай.
— На того Козака, коего… боятся все паны на свете.
— Только паны?
— Только паны. Чего ж бояться людям простым! — И пан Станислав тронул Мамая за рукав, дабы убедиться, что перед ним — не привидение, не призрак, а сам, во плоти и крови, Козак.
— И правда, не похож, — молвил, подходя, Иванище. — Я думал, ты — раза в три выше меня…
— Как на семи львах — семь чертей? — И Мамай, загоготав, протянул руку белокурому богатырю. — Здорово, пане москаль!
— Здорово, друже черкасе! — отвечал Иванище.
— Слыхивал я про тебя немало, — сказал Мамай.
— А я про тебя — еще больше.
Они подержали один другого за плечи, в очи поглядели, в душу заглянули, сердцем к сердцу прильнули.
— Вот моя кузница, — сказал Иванище.
— Ладная кузница.
— Вот моя женка, Анна.
— Вижу. Славная женушка.
— Вот мои дети.
— Завидую!
Они помолчали.
— Чего бродишь среди ночи? — спросил коваль.
— Не спится, вишь, сегодня.
— Всем не спится, — отозвался, берясь снова за молот, пан Станислав.
— Пришел поглядеть: кто это пристанище дал нашему Михайлику? — сказал Мамай и поклонился: — Прощайте, Анна! Прощайте, матинка! Прощайте, пане ляше! Прощай, Михайлик! Прощайте, люди добрые!
— Будьте здоровы, — напутствовали его двое гуцулов, нанявшихся недавно челядниками к Иванищу.
— Наведывайтесь, — молвил пан Станислав.
— Пускай, завтра… — сказал Мамай и вышел с Иванищем за ворота.
Они немного постояли.
Мамай глянул на черные развалины доминиканского монастыря, что поднимались над самой кузней, и спросил у москаля Иванища:
— Гнездо вот это? Пустое оно?
— Кому ж там быть? — пожал плечами коваль.
— Бог его знает… Ты тут близко живешь, поглядывай. Поглядывай днем. И ночью поглядывай.
— За тем и приходил? — спросил Иванище и пристально посмотрел на развалины того гнезда доминиканских воронов. — Ты что-то проведал? — спросил он Мамая.
Но никто ему не ответил.
Козак Мамай внезапно исчез.
Будто его здесь и не было.
15
Вот так он исчезал всегда.
Так и возникал повсюду.
Внезапно.
Все ему в Мирославе надо было увидеть, и возникал он той ночью везде: и меж воинством, что охраняло город со всей Долиной, подстерегая врага на передней линии обороны.
Появлялся и на недоступных для врага башнях замка, сооруженных здесь для польского короля французским инженером де Бопланом, на каменных башнях, что теперь служили нам.
Побывал и на выгоне, где мирославские молодицы и девчата из отряда гончаровой дочки Лукии учились по ночам колоть пикой с коня, сама ж Лукия гарцевала перед ними, как добрый козак, как большинство девчат той беспокойной поры.
Она показывала, как держать копье, как посылать коня вперед или назад, как держаться в седле.
Покрикивала на какую-то ядреную девку, что не умела удержать, как надобно, козацкое таволжаное древко копья.
— Сама толста, а голова пуста! Вот уж не люблю…
Побродил Мамай и по окраинам — за девчатами городской стражи. Тихие и сосредоточенные, сновали они по сонному городу под началом Ярины Подолянкн, временно заменившей дочь гончара, Лукию: панночка хоть и жила все время в предчувствии беды, но легкомысленно пренебрегала предостережением Пилипа-с-Конопель и дома не сидела, не береглась, а дядюшка ее, епископ Мельхиседек, и без того отягченный военными заботами, должен был еще тревожиться из-за ее небрежности к себе самой.
Снова и снова заглядывал Мамай той тревожной русальной ночью в мастерские ремесленников, где повсюду так поздно еще светились огни: люди не знали отдыха перед лицом справедливой оборонной войны.
И снова шел Козак по улицам — в том сложном душевном настрое, когда, в смятении, даже и сам себя не поймешь, не зная, чего хочешь.
Упасть ли в траву где-то в пустой степи?
Мчаться ли на коне неведомо куда?
Отплясывать ли гопака на людном майдане?
Иль с другом верным потолковать?
Или просто посмотреть на звезды?..
И он блуждал один.
Козаки среди ночи грузили на мажары хлеб, чтоб везти защитникам города.
В доме пана обозного, в большой пекарне, полыхало в печах.
Молодицы и старые деды-пекари ловко сажали в печь, в другую, в третью кныши и караваи для козачества, и никто не заметил, как меж ними появился Мамай.
Весь в муке́, он управлялся столь же проворно, как в кузне или гончарне, словно бы только тем и занимался, что пек хлеб, и лицо его пылало вдохновеньем, какое осеняло его в любой людной работе, потому как — что б ни делал он, ему всегда хотелось петь.
Вот и сейчас он уже замурлыкал какую-то песню, тут же слагая ее.
Песня, рождаясь в тот миг, была еще невнятной.
А когда она зажурчала яснее, то и пекари ее подхватили, а за ними и молодицы залились, старательно выводя шутливую песенку про святой хлеб: