И в коротенький миг этого пробуждения тот образ одного-единственного предстал перед нею, хотя глаза ее были открыты. Он явился и хотел устранить все, что произошло за время разлуки, и это так ласкало душу, что глаза снова невольно закрылись и нахлынул новый, более спокойный утренний сон, счастливый, как в раннем детстве, когда сознание затаивалось в ожидании побудки — ласкового отцовского тормошения.
Но отец начинал тормошить ее обычно лишь тогда, когда сон уже успевал ослабеть, и если остатки сна еще задерживались где-то в теле, отец умел прогонять их, приятно дотрагиваясь и нажимая гибкими пальцами как раз на те места, где таился сон, при этом он шутливо пыхтел, словно массировали его самого; и тогда можно было бодро выпрыгнуть из постели и бежать прямо на крыльцо, приветствовать солнечное сияние.
Этим утром в начале лета ее разбудили коровы Киерикки. Или все же окончательно разбудило Силью незлобивое, как обычно в последнее время, ворчание хозяйки: «И что это с тобой происходит, прямо удивительно, какая ты стала». В это утро — и потом уже всегда по утрам — Силье трудно было встать на дойку в обычное время, в пять часов; от хутора до маслобойни было довольно далеко, так что тому, кто отвозил туда молоко, приходилось пускаться в пусть спозаранок. Силья же… этой весной и в начале лета ей хотелось спать по утрам, спать хотя бы часиков до восьми. Но это было невозможно, это не удавалось даже по воскресеньям, когда батрак спал почти столько, сколько хотел. Он с субботы отводил лошадей на дальний огороженный выгон, где они оставались до утра понедельника, поскольку из Киерикки ездили в церковь лишь раз за лето — на причастие, в ту пору, когда цвела рожь.
Так каждое утро они и шли: слегка кривоногая хозяйка Киерикки, как бы устремляя вперед свое сердито-благостное лицо, и ее тщедушная, с длинными ресницами служанка, которая некогда — до всех этих дел и событий последнего времени — родилась в большом наследственном имении и была дочкой его владельца; они шли на скотный двор, где их ждали коровы — одни уже стоя, другие еще лежа и жуя. Земля на скотном дворе была покрыта засохшим крошевом лапника, который там и сям разнообразили зеленоватые нашлепки, оставленные коровами, уже побывавшими на весенней травке, — иная ленивая корова умудрялась обделать себе ноги и даже вымя, вот и приходилось тащить с собой ведро с водой и тряпки. На маслобойне как-то сделали замечание, мол, молоко из Киерикки грязновато. А за это снижали цену.
Силья встала с трудом, но вскоре все же приободрилась, — в такое раннее утро воздух был свежее и чище, чем в любое другое время суток. Да еще по сравнению с людской, где по утрам бывал особенно спертый воздух. Правда, людская была довольно большой и там обычно спало не больше трех человек — кроме Сильи, еще батрак, а теперь и поденщик, — но в результате их жизнедеятельности воздух в помещении оказывался основательно испорченным. Даже хозяин, у которого постоянно был насморк, замечал это, приходя по утрам в людскую, и лениво пошучивал на сей счет.
Вот так, встав на ноги и вдохнув полной грудью освеженный тысячами миллионов цветов и листьев воздух, Силья до завтрака оставалась в хорошей рабочей форме. Случалось, даже в какие-то моменты пыталась тихонько напевать. Но затем хозяйка стала замечать, что Силья за завтраком почти ничего не ест. И хотя это вроде бы хозяйству выгодно — ведь бывают такие служанки, которые едят столько, что это даже влияет на рентабельность, — однако, пожалуй, было уже слишком, когда весь завтрак Сильи составила маленькая кружечка только что привезенного с малобойни обрата, которым в Киерикке, как и на других хуторах, в первую очередь поили свиней и телят. Правда, его хватало и на стол в людской. Но там имелось всегда и другое, такое, что подкрепляло человека, выполняющего работу, картофель, салака, растительное масло и… прежде всего сытный ржаной хлеб. И хлеба давали воистину без ограничений, батрак и служанка могли есть его сколько влезет. Даже самым скупым хозяевам было неприлично — и в то лето тоже — говорить, что люди едят слишком много хлеба, кроме как в шутку. И тот самый батрак, что спал возле двери, умело пользовался этим старинным правом работников. Если салака случалась чуть поржавевшая или растительное масло успело слегка прогоркнуть, то этот мужик съедал в обед целую буханку весом почти в полкило, съедал, запивая этим самым снятым молоком, и, наевшись, вставал из-за стола и рыгал.
Но Силье хозяйка сказала:
— Ешь, девочка, ешь все-таки, а то после такого завтрака много не наработаешь. И к вечеру опять будешь как молитва лунатика.
Силья трудилась, сколько могла — и вечером тоже, хотя в ушах все сильнее стучала кровь и хотя уже за работой воображение устремлялось в те, минувшие, времена, как прежде они устремлялись в воображение, когда она лежала вечером в постели и у нее поднималась температура. И теперь ближе к вечеру словно кто-то нашептывал Силье, что из этого ее состояния возврата к прежнему быть не может…
Силья хорошо понимала, что прежняя жизнь уже не вернется, та прежняя жизнь здесь, в Киерикке, куда она осенью прошлого года приехала не раздумывая. И ночами она все больше чувствовала себя иначе, чем раньше: с вечера жар у нее стал заметнее, а под утро она потела и кашляла. Это заметил уже батрак, который вечером напился у какого-то арендатора браги и проснулся среди ночи, чтобы сходить на двор. И теперь стоило днем кому-нибудь подшутить по поводу того, что они, дескать, спят в одной комнате, Силья, отвечая в тон, говорила, мол, «а что, Ааппо?», и батрак самодовольно отвечал, пожимая плечами: «Ах, брось, нужна ты мне, чахоточная, ты ж как черт кашляешь по ночам!»
Приближался Иванов день. Силья принялась следить за луной, как она меняется каждым вечером, заглядывала в календарь и пыталась вычислить, на какой день недели прошлым летом приходилось то число, что нынче приходится на воскресенье. То была суббота. И чем чаще хозяйка выговаривала Силье за невнимательность и прямо-таки бессилие, тем чаще и дольше Силья задерживалась в прошлом лете, в тех местах и событиях. И какие времена и события она вновь переживала в те минуты начала ночи, когда сон не шел к ней и жар томил тело, не дано было знать никому. Однако внутренне она начала все больше чуждаться этого дома и удивлялась тому, как она смогла целую зиму, почти от лета до лета прожить здесь. Все чаще вспоминалось лето в доме Рантоо и все связанное с ним; она чувствовала, будто задыхается здесь в каком-то мерзком зловонии, и лишь там был чистый воздух. Мысль вернуться обратно в страну Рантоо стала навязчивой отправной точкой, от которой нельзя отрываться ни на миг. Она попыталась поговорить с хозяйкой о том, чтобы ей разок сходить навестить то место, где она служила прошлым летом. Если она утречком пораньше отправится, то успеет вернуться к вечерней дойке. И удобнее всего будет, если хозяйка отпустит ее в Иванов день, говорила Силья.
— Нет, в Иванов день никуда ты не пойдешь, — отвечала на это хозяйка. — Мы тогда поедем с хозяином в церковь к причастию, так что тебе придется остаться дома — обед готовить.
Хозяйка произнесла это тоном, исключавшим дальнейшее обсуждение. Однако же немного попозже она сама вдруг сказала:
— В нынешнем году день отдыха для прислуги после Иванова дня — воскресенье, вот тогда и сходишь, если уж очень хочется.
Так был точно назначен срок той прекрасной летней прогулки Сильи, которой и суждено было стать последней. Ожидание ее придавало девушке силы, хотя вечерами у нее явно начинался жар, а в полуночных сновидениях ее трепал за волосы сам профессор, улыбаясь во весь рот, и хотя, потея под утро, она все больше ощущала слабость, однако бодро вставала и спешила из ржанохлебной духоты людской на летний утренний воздух, доить коров. Ничего плохого этому хутору она не желала, однако все время как бы обманывала его: поступила сюда и оставалась тут, хотя жизнь этого хутора была ей совершенно безразлична — лишь бы просто где-то быть. И это место находилось к югу от того, где она жила и служила прошлым летом, от Рантоо. Теперь же ее впервые потянуло обратно к северу, в те места, где Сийвери или даже изба, где она жила с отцом…
Но так далеко ей больше никогда уже было не добраться, зато посещение Рантоо получилось чудесным и полным событий. В то утро Силью не пришлось будить, — громко напевая, она уже доила первую корову, когда хозяйка пришла в хлев. «Ого, до чего же тебя радует поход туда, даже запела с утра. Кто знает, к добру ли это», — сказала хозяйка, которая всегда с трудом переносила проявления чужой радости.
И действительно, «к добру» это не обернулось, но сейчас, утром, все было приятным, как только может быть в воскресенье, после Иванова дня. Погода была тихой и настолько сухой, что даже роса не выпала, из чего хозяин, выглянув с крыльца на двор, заключил, что днем быть дождю. Но пока небо было безоблачным и излучало тепло, а горизонт растворился в жарком мареве. Когда Силья вышла за пределы хутора — последним остался у нее за спиной тот жуткий сенной сарай, — солнце, воздух и земля, со всем растущим на ней, были долго ее единственными спутниками. Лесная дорога у нее под ногами была теперь покрыта ровной зеленой травой, в которую врезались колеи от колес телег и повозок, а между ними была протоптанная лошадьми тропинка. В одном месте открывался такой красивый вид, что невозможно было не присесть полюбоваться. И, сидя там, она почувствовала настоящее утреннее воскресное отдохновение. Пускаясь в путь, она полностью переоделась, и одежда сохраняла еще чистый запах амбара. Она и сама заметила это: вспомнился день окончания учебного года, когда она еще была маленькой девчонкой. Наконец, пройдя через лес, она вышла к следующей деревне, где уже ощутилось приближение конечной цели похода. Ей было приятно видеть, что и там девушки в светлых воскресных одеждах. Они торопливо сновали по тропинкам дворов, завершая какие-то свои дела, перед тем как отправиться в церковь. С некоторыми из них она уже была знакома, и они улыбались и кивали ей, здороваясь.