произошло. Рыжая сообразила первой.
– Мать твою, да ты ж его убил, падла криворукая! – заголосила она. – Ты ж ему… ты ж горло ему! Скотина!
Скворцов попытался встать. Ноги не держали, руки ходили ходуном, и Макар шлепнулся задом на остывающее тело.
– Ручка… – тупо повторил он.
И в этот момент что-то тяжелое и твердое врезалось ему в голову.
* * *
Скворцов потер затылок, точно ожидая обнаружить там шишку семилетней давности. Пальцы зарылись в отросшие волосы. Конечно, никакой шишки не оказалось, но тогда… О, тогда разъяренные бомжи вдоволь потоптались по Макару, чудо, что ничего не сломали. Оказавшись в полицейском УАЗе, Макар поначалу даже обрадовался.
Потом был домашний арест, и затяжной судебный процесс, и безразличный, вечно невыспавшийся адвокат, и усталый прокурор, глядящий сквозь обвиняемого. Как во сне, когда хочешь остановить происходящее и не можешь, с жизнью Макара творились страшные вещи. Позорное отчисление из университета, мерзотные статейки в местных газетах, и самое страшное – многим очень не понравилось, что судья ограничился условным сроком, решив не ломать мальчишке жизнь из-за какого-то бомжа, который не этим летом, так следующим, сам умер бы от паленки или ножа. Вот только общество внезапно прониклось судьбой невинно убиенного бродяги Саньки и жаждало возмездия. Меньше всего общество желало признавать, что само и порождает таких вот Саньков.
Спящий Енот раскатисто всхрапнул, попытался перевернуться на бок, но запутался в одеялах и вновь распластался морской звездой. Странно, но вид этого грязного, убогого человека вызывал у Макара почти что нежность. Бомжа Саньку никто не жалел, потому как бомж Санька был дрянь-человечишка. Просто обществу хотелось крови. Той, что вытекла из разрезанной Санькиной трахеи, обществу не хватало и на один зуб. Енот тоже дрянь, а вот, поди ж ты, почему-то жалко его… Может, потому, что прощаться со старым миром оказалось тяжелее, чем виделось Макару?
Быстро, пока не передумал, он зажал Еноту рот и полоснул скальпелем по бьющейся артерии. Дымящаяся кровь выстрелила на рукав, залив манжеты плаща едва не по локоть, в воздухе запахло свежим мясом. Испуганно взметнулись голуби, вмиг наводнив округу шумом сотни крыльев. Серые ничего не понимающие глаза Енота распахнулись, уставившись в небо. Он что-то промычал в ладонь Макару, попытался отодрать ее, но не смог. Так и вертелся, как огромная гусеница, не способная покинуть кокон. Две минуты спустя он истек кровью.
Скворцов для верности посидел еще немного. Встал, осторожно снимая обслюнявленную ладонь с мертвого лица. Под ботинками омерзительно чавкнуло, но Макар не стал смотреть вниз. Он увидел достаточно красного на сегодня.
Вытертый скальпель вернулся в карман. Скворцов побаивался, что острое лезвие прорежет подклад, но иного способа носки пока не придумал. Впрочем, скальпель вел себя мирно, лежал спокойно, ткань не дырявил. Конечно, неплохо было бы приспособить под него ножны или кобуру… Направляясь к машине, Макар с сомнением посмотрел на висящий на поясе ПМ: выбросить или оставить? Гулкое эхо шагов металось между мертвыми домами, нереально громкое, напоминающее топот копыт.
Иногда Макар останавливался и резко оборачивался через плечо. Пугающий перестук умолкал. Енот лежал неподвижно – первый и единственный мертвец нового мира, не считая тех, что гнили в могилах до того, как Земля очистилась. Где-то есть еще выжившие, такие же грешники, как Макар и Енот. Немного, но есть. Каким-то чудом они выпали из общего уравнения, зависли между небытием и посмертием. Предстояло отправить их туда, где им самое место, туда, куда он отправил Енота, и тогда Макару это зачтется. Оранжевые глаза, смеющиеся среди пламени, сказали ему об этом.
Напуганная голубиная стая возвращалась к насиженному месту. Хлопая крыльями, птицы рассаживались на брусчатке, на скамейках, на ворохе одеял. Один особенно наглый голубь опустился мертвецу на голову. В бороде Енота застряло много крошек. Голубь хотел есть.
Кормилица
Вологда, сентябрь
Ребенок заплакал ровно в четыре часа утра. Как и вчера. И позавчера. И всю прошлую неделю. Он плакал так уже несколько месяцев – ровно в четыре. Начинал с тихих всхлипов, плавно переходящих в полноценный рев маленького голодного человека. Под самое утро, когда ночь едва-едва начинала сдаваться. Колдовское время, таинственное и неприятное, наполненное кошмарами всех возможных сортов. Время, когда разум выпускает своих чудовищ на волю, порезвиться.
Раньше, когда города еще были заселены людьми, Лиза даже не подозревала о существовании этого страшного часа. Он был в ее жизни, да. Жил на циферблате старых механических часов, в программе передач для полуночников. Но при этом находился как бы в другом, параллельном мире. Реальная жизнь начиналась в восемь утра и заканчивалась в одиннадцать вечера. Максимум в два ночи, когда Лиза, уставшая и обычно недовольная проведенным временем, возвращалась с танцпола в «Луне», куда ее регулярно затаскивали подружки. Промежуток между отходом ко сну и пробуждением был призраком. Не злым, в общем-то, призраком. До поры до времени.
Позже, гораздо позже он явил свое истинное лицо, мертвенно-бледное, белозубое, страшное. Раскрылся в полной мере, только когда малыш начал плакать по ночам. Прежде он никогда не просыпался раньше восьми утра. Добросовестно посапывал в люльке, плямкая пухлыми губами да изредка переворачиваясь на другой бок. Прижимал крохотные кулачки к лицу, словно пытаясь натянуть одеяло до подбородка. Но все изменилось.
Малыш ревел самозабвенно и горестно. Лиза со стоном перевернулась на спину. За последние месяцы она научилась по плачу определять, стоит ли вообще подниматься с постели. За последние месяцы она вообще много чему научилась. Готовить еду на открытом огне, например. Пока она не раздобыла газовую горелку, ночное кормление было настоящей проблемой. С двух месяцев Лиза перестала кормить сына грудью. Перешла на молочные смеси из бутылочки. Не хотела испортить форму груди. Максиму бы это не понравилось.
Глаза привыкли к темноте. Спальня перестала быть безграничным сгустком мрака. Проявились очертания мебели, стен и зевающий рот дверного проема. Возле самого окна, чуть подсвеченная звездами, стояла деревянная люлька – маленькая зарешеченная тюрьма для маленького заключенного. Лиза нащупала ногами тапочки, прошаркала на кухню.
С самой первой секунды, когда глупый, дурацкий тест показал две проклятые полоски, Лиза возненавидела свое дитя. Ненависть ее росла вместе с плодом, становясь все больше с каждым утром, проведенным в обнимку с унитазом, с каждой бледной растяжкой на раздувшемся животе, с каждой вылезшей варикозной веной. И когда врач положил ей на грудь орущий розовый ком, Лиза не отказалась от новорожденного только потому, что Максиму бы это не понравилось.
Вспыхнула горелка, черные тени испуганно прыснули по углам кухни.