— Вошь больно хорошая — жалко убивать.
— Зачем же убил?
— Без пропуска едет. Залезла под рубашку ко мне и сидит, чтобы орта-чека не нашла. Проехала две станции, кусать начала! Я везу ее, и она же меня кусает. Хитрая, черт!
Ржет вагон, покатывается со смеху.
Только Еропка, мужик маленький, с горем большим на часы посматривает. Долго искал дураков на базарах оренбургских, чтобы продать им сломанные часы заместо новых — не нашел. Торговцы над ним же смеялись:
— Дураки, дядя, все вывелись: ты самый последний остался.
Грустно Еропке, мужику маленькому.
Раскроет крышки у часов и сидит, как над болячкой, брови нахмурив. Под одной крышкой стрелки стоят неподвижно, под другой — колеса не работают. Пропали двенадцать тысяч — кобелю под хвост выбросил. А на двенадцать тысяч можно пшеницы купить фунтов пятьдесят. Налетел, черт-дурак, сроду теперь не забудет. Если о камень разбить окаянные часы — жалко: сосут двенадцать тысяч, как двенадцать пиявок, Еропкино сердце, голову угаром мутят.
Мужики нарочно поддразнивают:
— Сколько время, Еропа, на твоих часах?
— Что, Еропа, не чикают?
— Голову свернул он нечаянно им…
— Продаст! Эта веща цены не упустит. Только показывать не надо, когда будешь продавать…
Ржет вагон, потешается над Еропкиным горем.
Семен, рыжая борода, четыре юбки зацепил в Оренбурге. Сначала радовался, барыши считал. Проехал две станции, тужить начал. Слух нехороший пошел по вагонам: киргизские бабы и сартовские бабы юбок не носят, а в штанах ходят, как мужики.
Кряхтит Семен, рыжая борода, тискает дьявольские юбки. Упадет головой в мешки, полежит вниз рылом, опять встанет с мутными, непонимающими глазами. Выругает большевиков с комиссарами (как будто они во всем виноваты!), плюнет, зажмет горе в зубах, снова ткнется головой в мешки.
Иван Барала примеряет сапоги на левую ногу. Три пары купил он, радуется малым ребенком. За старые дают три пуда зерном, а у него совсем не старые. Стучит Иван Барала ногтем в подметку, громко рассказывает:
— Два года проносятся, истинный господь! Как железные подметки — ножом не перережешь…
Мишке легче.
Если бабы киргизские ходят в штанах, значит, и жалеть не стоит бабушкину юбку. Все равно дорого не дадут за нее, старенькая она. Пощупал ножик складной, улыбнулся:
— Бритва! Любую палку перережет.
Прохор около Мишки голубком кружит, заговаривает, носом пошмыгивает, ласково чвокает. Это не плохо, если дядя у мальчишки комиссаром. Всякий народ нонче. Который большой ничего не стоит, который маленький — пить даст. Надо пристроиться к нему: можа и на самом деле помогу окажет.
Ходит маятником Прохорова борода возле Мишкиного носа, а голос у Прохора ласковый, так и укрывает с головы до ног. Вытащил кошель с хлебом, подал и Мишке маленький кусочек.
— Хочешь, Михайла!
— А сам что не ешь?
— Кушай, не стесняйся: будет у тебя и мне дашь. Надо по-божьи делать…
Притворился Мишка, спокойно сказал, обдувая пыльный кусочек:
— Урюку дядя полпуда хотел дать.
— Тебе?
— Матери моей.
— Урюк — штука хорошая, только, наверное, дорогой?
— Ну, что ему, он богатый!
Говорит Мишка большим настоящим мужиком, сам удивляется:
— Вот дураки, каждому слову верят!..
23
А киргизы совсем не страшные, чудные только. Жара смертная, дышать нечем от раскаленных вагонов на станции, они в шубах преют, и шапки у каждого меховые, с длинными ушами. Лопочут не по-нашему: тара-бара, тара-бара — ничего не поймешь! Ходят с кнутами, сидят на карачках. Щупают пиджаки у мужиков, разглядывают самовары, трясут бабьи юбки.
Еропка, мужик маленький, сразу троих привел, кажет часы на ладони, стоит, подбоченившись. Сейчас надует киргизов, потому что Азия — бестолковая.
Светят зубами киргизы, перебрасывают часы с рук на руки, пальцами крышки ковыряют. Еропка кричит в ухо старому сморщенному киргизу:
— Часы больно хорошие — немецкой фабрики!
Киргиз кивает головой.
— "Мириканского" золота! — еще громче кричит Еропка.
Семен, рыжая борода, вытаскивает юбки из пыльного глубокого мешка, расправляет их парусом, тоже кричит киргизу в самое ухо:
— Бик якша! Барыни носили.
Лопочут киргизы — тара-бара, тара-бара! — ничего не поймешь.
Семен чуть не пляшет около них.
— Господскай юбка, господскай. Москва делал, большой город…
Иван Барала ножом ковыряет подметки у сапог.
— Бабай[6], шупай верхи, щупай! Да ты не бойся, их не изорвешь. По воде можно ходить — не промочишь. Из телячьей кожи они. Сам бы носил — тебя жалко.
Кивают киргизы меховыми шапками, неожиданно отходят.
Еропка за ними бежит.
— Шайтан-майтан, жалеть будешь мои часы!
— Стой, мурло! Давай три пуда.
Киргиз машет руками.
Много товару из вагонов вывалилось, еще больше — крику. Серебро на бумажки меняют, золото на бумажки не меняют. Черпают табак из мешков, машут пиджаками, юбками, постукивают сапогами.
Хочется Мишке по станции побегать — боязно: не поспеешь на поезд прыгнуть — останешься. Увидал — киргиз мимо идет — не вытерпел: вытащил ножик складной — кажет. Киргиз остановился. Взял ножик у Мишки, разложил, зубами светит, пальцами лезвие пробует. Мишка кричит, что есть духу, высовываясь из вагона:
— Продаю!
Киргиз лопочет по-своему, вертит головой.
Еще громче Мишка кричит:
— Пуд!
Еще пуще киргиз вертит головой.
Мишка беспомощно оглядывается. Морщит брови, чтобы найти понятное слово, нарочно ломает слова русские — скорее поймет.
— Пшенич, пшенич! Пуд!
Русский из другого вагона говорит киргизу по-киргизски:
— Пуд!
Киргиз сердито плюется.
— Э-э, урус!
Мишка тихонько спрашивает русского:
— Сколько дает?
— Ничего не дает, ругается.
А когда киргиз уходит, Мишка кричит ему вслед:
— Киргиз, киргиз! Шурлюм-мурлюм-курлям! Купи картуз.
Смеются мужики над Мишкой, и сам Мишка смеется, как он по-киргизски ловко научился говорить. Не терпится ему, не сидится, через минуту прыгает из вагона. По носу бьет горячими щами из больших чугунов. Торговки над чугунами громко выкрикивают:
— Щей горячих, щей!
На листах железных печенки жареные лежат, головы верблюжьи, потроха бараньи, вареная рыба. Манят четверти топленым молоком, за сердце хватают хлебные запахи.
Треплет Мишка старый отцовский картуз, показывает ножик с ремнем:
— Купи, купи!
Заглядится на печенки с бараньими потрохами, остановится.
— Тетенька, дай голодающему!
Замахнется половником торговка, опять нырнет Мишка в толчею людскую, бегает вокруг киргизов. Оцепят киргизы со всех сторон, такой крик поднимут, и сам Мишка не рад. Кто ножик тащит, кто — картуз. Один, самый страшный, с черными зубами, даже за пиджак ухватил. Лопочет, раздевает, чтобы пиджак примерить. Мишка кричит киргизам;
— Дешево я не отдам!
Напялил пиджак киргиз, а вагоны у поезда дернулись…
Вырвал пиджак у киргиза Мишка — ножа нет.
Отыскался ножик — ремень киргизы рвут друг у друга.
Чуть не заплакал Мишка от такой досады.
— Давайте скорее, некогда мне!..
А вагоны двигаются.
Прямо на глазах двигаются.
Вертятся колеса, и вся земля вертится, вся станция с киргизами вертится. Бежит Мишка с правой стороны, а двери у вагонов отворены с левой стороны. Если под вагоны нырнуть колесами задавит. Бежит Мишка жеребенком маленьким за большой чугунной лошадью — лапти носами задевают, пиджак на плечах кирпичем висит. Не бегут ноги, подкашиваются. Тяжело дышит разинутый рот — воздуху не хватает.
Увидал подножку на тормозной площадке, ухватился на ходу за железную ручку обеими руками — так и дернуло Мишку вперед. Не то голова оторвалась, не то ноги позади остались, а голова с руками на железной ручке висят. Тянет туловище Мишку вниз под самые колеса, словно омут засасывает в глубокое место. Хрупают колеса, пополам разрезать хотят, на мелкие кусочки истереть. Болтает Мишка ногами отяжелевшими, а вагоны все шибче расходятся, а ноги в широких лаптях будто гири тяжелые тянут вниз, и нет никакой возможности поднять их на приступок. Руки разжать — головой о камни грохнешься, о железные рельсы.
— Прощай, Ташкент!
— Прощай, Лопатино село!
— Смерть!
Оторвутся Мишкины руки — вдребезги расшибется Мишкина голова.
Но бывает по-другому, когда умирать не хочется.
Не хотелось Мишке умирать.
Собрал он последние силы, натянул проволокой каждую жилу, ногами подножку нащупал. Изогнулся, опрокинулся спиной вниз, легче стало держать каменный отяжелевший зад.
— Теперь не упаду.
Обрадовался маленько, а с площадки человек смотрит сердитыми глазами. Что-то сказал, но колеса вагонные проглотили голос, смяли торопливыми стуками. Не понял Мишка, только поглядел жалобно на человека сердитого.