И даже под Москвой, в Болшеве на Клязьме тишайшей, никогда не входила в реку, где дно вязкое, глинистое, где колышутся водоросли, да еще страсть какая — пиявки. Нет, увольте. А вот в горные ручьи, прозрачные, звонкие, стремительные, в каменные природные ванны с холоднющей водой или, наоборот, с нагретой солнцем, — с превеликим удовольствием. Пространство ограниченное, чистое дно видно, а то, что ручей бежит куда-то далеко, далеко, не страшно. Ступнешь, задохнешься от ледяной воды и на душистую траву — берег ведь рядом.
Кроме своего моря есть еще и свои горы. Издали смотришь — жуть берет: снега, льды, суровость, бесприютность. Что-то притягивает сначала слабого человека к небольшим холмам, пригоркам, к тому, что называется предгорьями, что имеет до некоторой степени границу, ограниченную видимость, то есть нет уходящих в небесную бездну вершин. Но разве это горы? Ничего подобного.
Вскоре после окончания войны, в годы 1940-е я отправилась навестить маму в город Владикавказ, в наш родовой дом, где дядюшка наш, Леонид Петрович, дал приют вернувшейся из мордовского Темниковского лагеря своей сестре Нине.
Мама делает все, чтобы молодежи, младшей моей сестре Миночке, мне и нашим молодым друзьям, было приятно и деятельно провести лето, не сидя на месте. Набираем запасы бутербродов в корзинку, помидоры непременные, огурцы, вареные яички — и по Военно-Грузинской дороге в Ларс. Там нас ждет старинный друг семьи, Бадина, некогда красавица, а теперь женщина в возрасте со следами былой красоты, как обычно говорят (она младше мамы), но стройная, высокая, сухощавая, быстрая в движениях и вместе с тем осмотрительная.
Она сестра погибшего в гражданскую друга нашего отца — Муссы Кундухова, красного партизана[54]. Мы живем несколько дней в Ларсе в старинном каменном прохладном доме, приютившемся у самой груди горы, слушая по ночам неумолчный шум Терека — спать почти не дает. Встаем с восходом солнца, холод пронизывает, в ущелье (неподалеку от Ларса начинается Дарьяльское дьявольское ущелье) — мрак, озноб, но солнце берет свое, его объятья постепенно охватывают все ущелье (ах, если бы еще раз это повторилось!).
И мы готовы — вверх, в горы. Оттуда видишь крохотных людишек и крохотных бегущих лошадок. Мы высоко, воздух целебный, дышишь, не оторвешься, ветерок хочется поймать руками. А тут и пора спускаться. Вот когда вдруг ощущаешь беспредельность. Где-то почти высохший Терек (лето, воды мало). Валуны, нагромождения камней, какие-то чудовища, допотопный хаос и горы, горы, куда ни глянешь. Страшно. Я закрываю глаза, а Бадина, как истинная горянка, берет меня крепко за руку и ведет так, чтобы я ничего не видела, кроме земли под ногами, травы и камешков — ограниченное пространство. Надо очень доверять человеку, чтобы спускаться таким образом с высоты. Я доверяла.
Запомнила навсегда и склоны гор по Военно-Грузинской дороге, озаренные поздним солнцем, когда темнота ложится вокруг, а солнечные пятна еще живут, и видно, как там копошатся запоздалые овцы. А на краю утеса (это уже Коби, родина моей бабушки) стоит молодой пастух-осетин с библейским посохом, и зовут его, он еще и поэт, Петр. И он, и его семья ласково принимают нас перед уходом в Трусовское ущелье; мы увидим там, как в отвесной скале сочатся тысячи и тысячи едва заметных капелек, струйками сливающихся как-то сами собой в речушку, которая вращает жернов небольшой горской мельнички, а потом уже бурным потоком вливается в мутный Терек.
А здесь, перед походом, мы вкушаем вкуснейший шашлык, Петр читает свои наивные, чистые стихи, и горская овчарка, по имени Басар, гроза волков, с ушами, как тарелки (их теребят малыши), тоже нас ласково привечает. Ах, уж эти горы, тропинки, перевалы, добрые люди — где все они? Куда исчезли? Осталась лишь память. И то слава Богу.
А то идем мы в лес, за город, на так называемую Сапицкую будку (был такой лесничий, хранитель лесов). Нас делая команда: мой старший брат Мурат, моя младшая сестренка Миночка, Витя, воспитанник мамы, я сама и семейство наших друзей, Галкиных — Стасик, Римма и Ниночка — ее сестра (теперь тоже все старики, да еще пережившие Грозный).
Играем в мяч, освежаемся в горном ручье, сделав запруды из камней, а потом лезем упорно вверх, на седловину горы. Там неожиданно человек: сидит за мольбертом, это юный художник Сослан. Мы оставляем художника в одиночестве, начинаем спуск вниз, перевалив через гору. И вот тут брат берет меня крепко за руку и скользит буквально по руслу высохшего горного потока. Брат не выпускает мою руку, а я смотрю только под ноги, на землю, никакого бескрайнего пространства. Наконец с облегчением вздыхаю — перевалили через гору, вышли к озеру.
Беспредельность и безграничность страшат. Их можно преодолевать только маленькими отрезками, обязательно ограниченными, чтобы не видеть уходящие вдаль то ли воды, то ли земли, то ли горы, то ли небеса. И так, между прочим, происходит, если берешься за большую работу. Не надо думать о ее величине, не надо пугать себя, а надо делать свое дело обозримыми частями, ежедневно. Но мы ведь этому правилу не следуем и потому ничего крупного не создаем. А вот Алексей Федорович Лосев работал именно так, и отсюда его грандиозные труды. Но он ведь и моря не боялся — прекрасный пловец, ни гор — прекрасный ходок.
Иной раз горы могут наводить беспричинный страх, даже если ты не находишься высоко и они обступают тебя со всех сторон. Так, в Трусовском ущелье (по правую руку от станции Коби на Военно-Грузинской дороге), где землю устилают мертвые птицы, отравленные сернистыми парами, где земля красна, как кровь, где висит железный ящик на скале, чтобы бросить туда монеты, спасаясь от злых духов, мы, несколько человек, в 1950 году, испытали ужас, хотя с нами были и бесстрашный Витя Макиев, и умнейший Павлик Аваков, физик-ядерщик (погиб в реке Дубне, утонул при загадочных обстоятельствах в 1954 году). Небо узкое — это ведь ущелье, подлинная теснина (вот говорят, небо в овчинку стало), поднимаются серные пары, птицы падают мертвые налету, внизу мчится река, не широкая, но глубокая, в безумном беге. Настоящий Дантов Ад. Мы на узкой тропе, между сузившимся небом и бурной водой. И этот железный ящик. Мы все, как принято говорить, культурные люди, образованные, интеллигенты, я уже кандидат наук. Посмеиваемся, пошучиваем, переглядываемся смущенно, но страх закрадывается в душу. Решительно бросаем монеты в ящик, и на душе становится легче.
А вот и еще история. Сидим под огромным ореховым деревом на холме, зеленом, мягком, приветливом, моя сестра, я и Витя — мы в гостях у родственников Вити, в осетинском селе, где только что пили, ели, танцевали непременный танец. — синд. Сидим средь бела дня, рассказываем разное, в том числе я рассказываю о Батырбеке Туганове, нашем родиче (тот самый Владимир Игнатьевич Туганов, что первым перевел «Коммунистический манифест» К. Маркса на осетинский язык). Он на спор сел весь в черном на черного коня и выехал в полночь в открытое поле, чтобы позвать трижды самого себя (то есть благодаря колдовскому ритуалу вызвать свою сущность, самое самб, по терминологии А. Ф. Лосева): «Батырбек! Батырбек! Батырбек!» Как ни был храбр потомок владетелей Тугановых[55], но устрашился собственного голоса, конь захрапел, какие-то бессвязные слова вырывались у черного всадника, он стал нахлестывать коня, и тот, весь в пене, примчал его к воротам имения.
И вдруг, когда мы втроем приумолкли, а солнце стояло в зените и все вокруг улыбалось, нам стало так страшно, что мы ринулись, как безумные, вниз с холма, буквально сломя голову, мчались — как еще ноги не переломали! И оглянуться боялись, как будто кто-то за нами гнался невидимый. Недаром в псалме 90-м говорится о «бесе полуденном». Это был, несомненно, он. Пишу и снова переживаю страх, ибо сейчас ровно полночь.
А вот что мне также дорого, так это особый воздух Кавказа. Он вспоминается с тоской. Тонкая прозрачная свежесть, напоенность каким-то неясным ароматом. Его я чувствую, возвращаясь из школы (Владикавказ, или Орджоникидзе, 1938 год). Иду под горку мимо бывшего губернаторского сада, где цветут магнолии, а ореховые деревья смотрят в окна школы. Синие горы в легкой дымке, и оттуда веет теплый ветер — фён. Сладостно, а ведь я сирота. Почему же сладостно?
Такой же воздух, только ранним утром, ощутила я уже в 1959 году, когда летела самолетом Москва — Минводы во Владикавказ на похороны дядюшки Леонида Петровича, а потом мчалась на машине из Минвод во Владикавказ мимо зеленых холмов, предгорий Кавказа. И тоже — печаль, но вдыхаешь нечто упоительно светлое.
Так же запомню навсегда тот особый воздух, когда мы с Алексеем Федоровичем Лосевым ранним утром вышли на перрон в Ростове (1954 год — поездка во Владикавказ). Тишина и чистота, только хрипловатый голос Бернеса пел: «…умирать нам рановато, есть у нас еще дома дела». Утренний, как бы умытый воздух словно стоял в задумчивости недвижим.