теперь нельзя говорить, что они – фашисты. Не рекомендуют! Кто не рекомендует, ты скажи –кто? Может боимся их обидеть, а ? Скажи, кто не рекомендует». Заруба отличный технарь и товарищ, и мы тоже переживаем его негодование по поводу быстрой перемены в обращении с матерым хищником. Лектор дёргает тонким носом, трёт чистые стёкла пенсне, молчит. Следующий вопрос задал Смирнов, высокий горбоносый лётчик, с серыми, глубоко посаженными глазами, вставными передними нержавейными зубами. Справедливый мужик этот Ваха! «Вы вот перечислили что мы продаём этим социанали-аналикам, а не сказали, чем они нас балуют». Лектор явно не знал, что Германия поставляет нам, или был выбит из орбиты нападением Зарубы, и долго рылся в памяти. Тишина висела над нами, и она всё уменьшала и уменьшала значение бойко сказанной лекции. «Машины, химикалии», – неожиданно вырвалось у лектора, и он повеселел. «Чтоо!» – резко произнёс Ваха. «Химикалии, то есть красители», -повторил Тросниковский. «Вот это здорово! Мы им хлеб, руду, сало, а они нам эти самые калии», – негодующе сказал Смирнов. «Сало – это зря. Я кажу, ну, лес – нехай, его у нас гарно. А сало – зря», – вставил Соколенко. «Так кто они нам, друзья, враги?» – выкрикнул Таран. «Врагов салом не кормят», – ответил кто-то из бортачей. Орлов звонко позвякал по графину, разговоры смолкли, испарились, как спирт, вылитый на блюдце. Орлов начал сглаживать остроту душевных эмоций, что-де сейчас отношения другие, – взаимопонимание. Раз установка свыше, то им виднее, значит, так нужно. «Ну а, как волка можно назвать иначе?– спрашивает всегда корректный лётчик Петров, -Скажите, пожалуйста, товарищ замполит?». Орлов думает и не знает, как. Да, хищник и зверь здесь пожалуй не подойдёт, это – общее понятие. Придётся так и называть – волк. Встаём, кое-кто закуривает, но нас привлекает нарастающий низкой волной гул моторов. Мы видим, как с верхнего аэродрома взлетают огромные «ТБ-3», делают круг, строятся в эскадрильи, и тихо плывут на запад волны гула, придавливая все остальные живые звуки. Мы смотрим на удаляющуюся армаду, друг другу в глаза, на лектора с немым вопросом: «Что скажете?» И только Тырсин Саша, летающий на «ТБ-3», отрешённо промолвил: «Всё братцы, это – война»….
Шёл июнь, было двадцатое число, жаркое лето, остров «Молокова». Были друзья, из которых потом многих не стало, в том числе и Тырсина Саши, сбитого на «ТБ-3» над Финским заливом после бомбёжки Хельсинки.
Сидим с Иваном Петровичем за столиком в ресторане . Три часа дня, народу не много. Официантка принесла нам графинчик, сыру, затейливо украшенных квадратиками картофеля, кружочками лука и моркови, пять тоненьких, пустивших жирок, кусочков селёдочки. У глаз Ивана Петровича густая сетка морщин, в глазах тусклый оловянный оттенок, как лунный отблеск на застывшей луже. Волосы грязно серые, вроде не мытые. По всему видно, что горе прокатилось по нему тяжёлым валуном, оставив отпечаток.
–Ушла от меня Маша, Антон. И похоронить не смог, о чём казнюсь и скорблю. В лагерях был.
Серая голова Ивана клонится ниже плеч, плечи сгибаются узкой дугой. Видно, что привыкло лежать горе на этих, когда–то широких плечах. Выпили по одной, закусили, чёрные думы начали оседать на дно. Петрович светлеет и начинает говорить о войне. Видимо, ещё долго будем говорить о ней, пока не перемрём все, кто был там.
– Знаешь, Антон, последний сорок четвёртый, да нет, и сорок пятый, летал я на перехватчике, американском «А-20 Ж» -Бостоне, ночью. На борту локатор, уйдёшь в квадрат и лазишь там. Больше своих туда не пускали, системы опознавания тогда не было. Штурман поймает точку на локаторе и командует : «Право, лево, вверх, вниз – огонь!» Жму гашетки, а в кого – не вижу. И сразу – в сторону, чтобы не напороться. Восемь штук ухряпали. Большинство – транспортники «Ю52». Они возили в «котлы» продовольствие, а к нам – диверсантов. За войну сам горел три раза, двух штурманов потерял. Особенно помню Степана Лесного, саратовского парня. Пришли мы тогда с задания, вытащили его из люка, он умирал. Утро ясное, солнце мягкое, золотистое встаёт за крышами посёлка. Жаворонки звенят в выси, как колокольчики, роса крупная на травинках, изумрудная. Положили Степана на траву, у него осколком вырвано горло. Кровь – яркая, пузырчатая загустела на груди. В его раскрытых глазах – потухающая бирюза с каким-то жалостным упрёком, руки скользят по траве, рвут её и несут к горлу. Мы держим его за руки и сами думаем: «Когда же кончатся мученья, скорей бы умер». А сердце здоровое, нет-нет, да выбросит из раны кровяные пузырьки. Эх, Антон, собрать бы в тот миг всех тех, кто ещё хочет войны, пусть посмотрели бы. Вряд ли бы стали думать о ней, как, а?
– Нет, Ваня. Может и подействовало бы года на три, а потом забыли бы и опять за своё . Забывчив человек, когда не с ним это произошло. Тут нужно что-то другое.
– Вернулся домой майором с орденами, демобилизовался, пришёл, откуда ушёл в «Аэрофлот». Стал летать на Дугласе «С-47». Семья оправилась, ребята большие, трудно было в войну на аттестат, но Маша перебивалась. Она ведь, ты знаешь, какая у меня, – как о живой сказал Петрович. Летал в Бодайбо, Якутск . Вот там, в Бодайбо-то начальник радиостанции попросил: «Отвези, Петрович, посылочку, Там тебя встретят, передашь». Разве откажешь, отвозил раза два. На приисках жилось лучше, думал, что из продуктов посылал, а он, гад, золотишком промышлял. Ты наверное слышал про это дело, Антон. Помню, тогда только об этом и говорили на трассе. Прилетел тридцатого декабря, закончил год по-хорошему. Решили с Машей пригласить на завтра экипаж, Ивана-Степь с женой, Севку Анисимова с Ксенией. Всё честь по чести. Проводили «старика», минут пятнадцать оставалось до рождения нового. Налили, нужно передохнуть. Вдруг стук в дверь, такой, что все замерли. Встал я из-за стола, а Маша испуганно: «Кто это, Ваня, так?» Хотел сам открыть, но Маша опередила. Вошли трое, не нужно было гадать, кто это. Сразу было понятно, что они пришли не поздравить нас с Новым годом. «Кто Долгих?» – спросил один и показал ордера. Я отозвался. «Стать к стене, не шевелиться. Остальные могут уйти». Стою у стены, ко мне решительно пробиваются Иван-Степь, Севка, целуемся, прошибает слеза. Растаскивают их, выпроваживают. Часы бьют двенадцать: наступил пятьдесят первый. Следствие тянулось, как тифозная болезнь при которой выздоровление не предвиделось. Собирали даже тех, кто и нюхом не чуял, обсасывали, не спешили, чтобы дело крупнее было. Тогда это было в моде. За соучастие отломили семь